?

Log in

[sticky post] О содержании журнала

К настоящему моменту в этом журнале читатель может ознакомиться со следующими произведениями Никоса Казандзакиса, никогда прежде не переводившимися на русский язык:

·         роман «Братоубийцы»
·         полностью адаптированная для современного театра грандиозная пьеса «Будда»
·         философское эссе «Аскетика»
·         пьесы «Комедия», «Курос», «Христофор Колумб», «Мелисса»
·         1-я глава романа «Капитан Михалис»
·         синопсис поэмы «Одиссея»
·         заметки Казандзакиса о его путешествиях по России, Италии, Испании, Греции, Японии, Китаю и Англии
·         переводы критических и биографических материалов о Казандзакисе и его работах
·         дипломная работа автора блога, посвящённая «Последнему Искушению»
·         фрагменты романа «Путешественник и сирены», сюжет которого вольно обыгрывает  творческий путь Казандзакиса
·         эссе "Грекомания", посвящённое крупнейшим писателям первой половины ХХ века, возродившим интерес к современной Греции
·         заметки о других литераторах, так или иначе связанных либо с Казандзакисом, либо с Грецией в целом
·         фотоотчёты о посещении автором блога мест, связанных с Казандзакисом (острова Крит, Эгина и т.д.)
·         культурологический фото-очерк "Ирландские записки", связанный с посещением автором блога Изумрудного острова

Все эти и другие работы можно найти по соответствующим тегам слева.
Копия журнала расположена по адресу: https://kapetan-zorbas.dreamwidth.org 
Сольные альбомы Эшкрофта не снискали ему большой славы, хотя, на мой взгляд, на них полно отличных песен. Тем не менее, в 2005-м году его «Симфонии» всё-таки воздалось по заслугам. На крупнейшем музыкальном фестивале Live Aid (сиквеле того легендарного Live Aid, что состоялся 20 лет назад, в 1985-м) вокалист на тот момент самой популярной группы Британии (Coldplay) Крис Мартин называет Эшкрофта автором лучшей из когда-либо написанных английских песен. Вряд ли он не знал о «вкладе» Джаггера-Ричардса в это произведение. Но, как и любой музыкант, понимал, что великая песня – это не просто последовательность аккордов, некая магистральная тема, аранжировка… Вернее, это и то, и другое, и третье, плюс лирика, а ещё фонетика – когда даже бессмысленные тексты великолепно ложатся на музыку, поскольку озвучивающий их вокал является тем музыкальным инструментом, что добавляет цельности всей конструкции. И ещё пяток-другой ингредиентов. Впрочем, бессмысленность текста это не про «Симфонию».      

Приблизительно тогда же почивший было «Кризис жанра» открылся в центре Москвы по новому адресу, став со временем куда краше прежнего. За его барной стойкой на самых разных языках обсуждались самые разные темы и истории, достойные отдельных рассказов, поскольку в лучшие докризисные годы сюда заглядывали деятели искусства и экспаты, студенты престижных вузов и работники различных посольств. Ночные клубы в нашей стране редко когда ассоциируются с чем-то приличным – их посетителей сурьёзная публика неизменно ругает за прожигание жизни, обильные возлияния и половую распущенность (как будто такое времяпрепровождение не свойственно молодежи).  Когда же в новый «Кризис» впервые заглянул я, там играла группа, перепевающая «битлов», затем на сцену вышли поклонники «Стоунз», а после них диджей поставил… да-да, её. В тот момент я понял, что мне отсюда не уйти. Впрочем, у меня не было выбора, ведь и я не могу измениться.   
***
K всегда был целеустремлённым и не любил пустой болтовни. «Завязывай умничать, карьеру нужно делать», – как-то оборвал он меня на правах старой дружбы, услышав что-то вроде «Пытаясь свести концы с концами, ты раб денег – а потом ты умрешь». В середине нулевых карьеру он-таки сделал и весьма неплохую по меркам среднестатистического москвича. Затем пришли тощие годы кризиса, он надолго остался не у дел и даже полюбил отстранённое умничанье, преимущественно политического толка, сетуя на захвативших всё и вся фсб-шников. Кончился кризис, К умудрился всё отыграть назад, почувствовав себя куда уверенней, чем прежде. Снова пошли снисходительные поучения о блажи всего, не относящегося к деловым интересам. Недавняя безработная оппозиционность сменилась державностью. В последний наш с ним разговор на моё замечание о том, что нет в нашей стране ни единого вида собственности, который у тебя не могли бы отнять, он на правах победителя жизни, в момент крещендо своей сладкой симфонии исповедовавший positive thinking, т.е. прямую связь между целеустремлённостью и результатом, без всяких расшаркиваний возразил: «У тебя отнимут, у меня – нет». Я оценил прямоту его ответа, но желание поддерживать отношения как-то пропало. Но симфония жизни диалектична: с приходом нынешнего кризиса К потерял куда больше прежнего, то есть практически всё. Подозреваю, сейчас он снова оппозиционер, причём с куда большим запалом, прямо пропорциональным его финансовым потерям. 
Read more...Collapse )
Ровно двадцать лет назад, в июне 1997-го, свет увидела песня, что спустя все эти годы по-прежнему остаётся со мной. С музыкальными телеканалами в России тогда было туго, а ассортимент отечественных радиостанций скорее отпугивал любителей англоязычного рока, потому мое знакомство с творчеством группы The Verve, а затем и её солиста Ричарда Эшкрофта, состоялось два года спустя, в затерявшемся среди арбатских улочек кафе «Кризис жанра». То было малюсенькое заведение, расположившееся в подвале жилого дома, потому любая шумная тамошняя активность, вроде концертов малоизвестных исполнителей, заканчивалась аккурат к 23:00. В 90-е большинство клубов, предлагавших посетителям живую музыку, взимали плату за вход, потому бесплатный «Кризис» сразу стал для бедных студентов почти что родным домом. Для меня вообще загадка, за счёт чего этому заведению удалось просуществовать несколько лет, ибо благодарные ценители западной музыки (в «Кризисе» пропагандировался преимущественно брит-поп) не упускали возможности регулярно отлучаться за более дешевым пивом в соседнюю булочную, а те, кто с претензией, так вообще не стесняясь прихлебывали на тамошних концертах принесенный с собой коньяк. И вот после очередного, по сути, «квартирника» и воцарившейся ненадолго тишины сквозь табачный туман прорезалось что-то невероятно воздушное, задумчивое, торжественное и меланхоличное, горькое и сладкое…

Заворожён в тот момент, похоже, был не только я, поскольку местный ди-джей врубил эту песню на «рипите», т.е. прозвучала она раз восемь подряд. Но никакого желания сменить пластинку ни у кого не возникало.

Cos' it's a bittersweet
symphony this life...
Trying to make ends meet,
you're a slave to the money then you die.
I'll take you down the only road I've ever been down...
You know the one that takes you to the places where all the veins meet, yeah.

No change, I can't change, I can't change, I can't change,
But I'm here in my mold, I am here in my mold.
But I 'm a million different people from one day to the next...
I can't change my mold, no, no, no, no, no, no

Well I never pray,
But tonight I'm on my knees, yeah.
I need to hear some sounds that recognize the pain in me, yeah.
I let the melody shine, let it cleanse my mind , I feel free now.
But the airwaves are clean and there's nobody singing to me now.

No change, I can't change, I can't change, I can't change,
But I'm here in my mold , I am here in my mold.
But I'm a million different people from one day to the next...
I can't change my mold, no, no, no, no, no, no

Cos' it's a bittersweet
symphony this life...
Trying to make ends meet,
you're a slave to the money then you die.
I'll take you down the only road I've ever been
Down.
It justs sex and violence, melody and silence.
(Been down) (Ever been down) (Ever been down)
Потому что жизнь –
это горько-сладкая симфония…
Пытаясь свести концы с концами,
Ты раб денег – а потом ты умрешь.
Я покажу тебе единственную дорогу, какая мне известна...
Знаешь, я возьму тебя с собой – туда, 
на перекресток всех артерий.

Всё неизменно, я не смогу измениться, нет, не смогу измениться.
И в этом моя сущность, в этом моя сущность.
И пусть изо дня в день я меняю миллион обличий…
Изменить свою сущность я не могу, нет, нет

Вообще-то я никогда не молюсь,
Но этим вечером встал на колени,
Мне нужно услышать некие звуки,
что отвечают этой боли во мне.
Сияние мелодии осветило мой разум,
Теперь я свободен.
Но опустел эфир и больше никто мне не поет.


Всё неизменно, я не смогу измениться, нет, не смогу измениться.
И в этом моя сущность, в этом моя сущность.
И пусть изо дня в день я меняю миллион обличий…
Изменить свою сущность я не могу, нет, нет

Потому что жизнь –
горько-сладкая симфония…
Пытаясь свести концы с концами,
Ты раб денег – а потом ты умрешь.
Я покажу тебе единственную дорогу, какая мне известна.
Это секс и безумство, музыка и тишина.

Этим простым и одновременно глубоким и емким словам вполне отвечает мелодия, печальная и светлая, словно бы кружащаяся на одном месте, с бесконечными повторами темы. Что ж, ведь и все мы, в определённом смысле, без конца ходим по замкнутому кругу обретений и потерь. И в какой-то момент у меня возникло чувство, что эта песня способна вместить целую жизнь, и что жизни множества знакомых мне людей идеально на неё ложатся – будто именно для них она написана и о них, со всеми их взлетами, падениями, поисками, комплексами, страхами, страстями, разочарованиями, несчастьями, радостями, постоянным стремлением к переменам и постоянной же неспособностью изменить себя, свою сущность. Потому что в едином клубке противоречий переплелись две сюжетные нити:
I'm a million different people from one day to the next
и
No change, I can't change, I can't change, I can't change.
Печальная, но и обнадеживающая диалектика. Вот несколько невыдуманных историй, ее подтверждающих.
***
R приехала из регионов покорять Москву. Ну, что значит покорять… В её уездном городе N и до сих пор люди выживают в самых жалких условиях, так что желание образованной девушки выбраться из этого болота безнадежности вполне понятно. Потом была изматывающая работа, но и высокие заработки; два брака – правда, распавшихся, не в последнюю очередь из-за собственной её яркой самости и неумения прощать окружающим пассивность, слабость (черта, свойственная многим селфмейдменам: некогда они сделали трудный выбор, прошли трудный путь – отчего же другие не могут?). Относительно сладкая часть её симфонии закончилась с последним валютным обвалом, когда впереди замаячила перспектива полнейшей профессиональной невостребованности, а значит и нищеты, ведь она всегда рассчитывала только на себя. Пытаясь свести концы с концами, ты раб денег – а потом ты умрешь. Какие у неё в тот момент были планы? «Я тут приметила один очень красивый дом – если что, с него хорошо будет прыгать», – как-то сказала она мне абсолютно спокойным голосом человека, разложившего всё по полочкам. Но симфония жизни парадоксальна, и за самым безнадёжным минором может внезапно последовать мажор. Её рабочая сфера худо-бедно оправилась от кризиса, да и в личной жизни развивается перспективный роман, из которого активно произрастают новые впечатления и интересы, ведь изо дня в день я меняю миллион обличий… Очень надеюсь, что неизбежная минорная часть симфонии в следующий раз не будет столь безнадёжной. Но способен ли человек, некогда в деталях продумавший самоубийственный план, более не держать его в уме в случае новых бедствий? «Всё неизменно, я не смогу измениться, нет, не смогу измениться. И в этом моя сущность».

G всю жизнь играл в команчей. Уж не знаю, на каком этапе и в связи с чем этот образ поселился в его голове, но с самой юности с языка у него не сходили индейцы, ковбои, конфедераты и прочий фольклор эпохи Дикого Запада. Под это дело пришлось даже выучить английский и сколотить пару-тройку любительских рок-групп. But I'm a million different people from one day to the next. Каждый из нас нуждается в каком-то развитии, потому вскоре список интересов G распространился уже на всемирную историю, причём, естественно, в части разных военных столкновений. Далее пошли компьютерные игры, «танчики» и тому подобное. Как и многие в нашей стране, выросший без отца, он, несмотря на своё рок-н-ролльное раздолбайство, мечтал о собственной крепкой семье. И мечта сбылась: он встретил девушку, по всем его странным критериям ему подходящую. Далее случилось превращение в умудрённого жизнью (т.е. игрой в «танчики» и прочтением милитаристской литературы авторства условного Проханова) патриарха. Но, как уже можно было догадаться, No change, I can't change, I can't change, I can't change. Команчи, танчики, Вторая Мировая и рок-н-ролл одержали верх над скучным семейным бытом. Недавно я встретил его на улице – в девять утра он был уже с пивком и нетвердо стоял на ногах. Семьи нет, работы нет, но… Но зато есть многомиллионный проект в Новороссии! Куда он – некогда команч и американофил – теперь активно ездит в командировки (что бы это ни значило). К этому «проекту» он, попутно костеря «пиндосов», по старой дружбе решил сразу же подключить и меня (скрепить сей договор предполагалось незамедлительными напитками). Рассудив, что многомиллионные прожекты и утреннее пиво у метро – вещи слабо совместимые, я под ручку отвёл моего команча к нужному поезду и, отказавшись от блестящего предложения, поспешил на работу. Что ж, он, похоже, нашёл свой Дикий Запад. Но кто знает, какую часть симфонии жизни ему еще суждено услышать. I'm a million different people from one day to the next.
***
Горько-сладкой выдалась и судьба самой «Симфонии». Read more...Collapse )
(Навеяно докладом о творчестве Анакреонта, в ходе прочтения которого у меня спустя 20 лет вновь возникли некоторые соображения касательно сексуальной жизни в Древней Греции)  
Хоть и в одном из приводимых в предыдущем посте стихотворений главного певца любви и удовольствий речь идёт о забавах с девой, блистательная цивилизация Древней Греции ныне настолько ассоциируется с якобы процветавшим в ней гомосексуализмом, что даже, например, в английском языке прилагательное Greek имеет значение и «гомосексуальный». По данному вопросу существуют тьмы и тьмы работ, красочно расписывающих данный феномен. С моей стороны весьма самонадеянным было бы бросать вызов маститым учёным. Да и бесполезным делом тоже – давно заметил, что прочно укоренившиеся предрассудки практически невозможно вывести даже систематическими разоблачающими публикациями. Не имея квалификации авторитетно разоблачать заключения различных высоких умов, тем более в рамках пары-тройки страниц, тем не менее, рискну высказать кое-какие соображения, что пойдут вразрез с распространённым взглядом на означенный вопрос.

Дабы не забивать голову читателям списком литературы по теме, сошлюсь на неплохую обзорную статью в Википедии под названием «Гомосексуальность в Древней Греции», где через запятую приведены различные гомосексуальные моменты в древнегреческой истории, культуре, философии. Читая этот массив данных, вроде как убеждаешься: да, всё так и было. Однако если подойти к этим свидетельствам критически, то картина может оказаться несколько иной.

Итак, пласт первый: мифология. Ну, это вообще излюбленный фундамент для многих культурологов, на котором они возводят весьма и весьма смелые теории. В рамках цикла про Атлантиду в этом журнале я уже касался ненадёжности такого рода фундамента. В частности, все мифологические «свидетельства» касательно Атлантиды с точки зрения современной науки оказались просто ошибочны – а ведь когда-то на таких «свидетельствах» тоже очень серьёзными учёными была написана просто уйма работ. Потому пласт древнегреческой мифологии я далее рассматривать не собираюсь.

А вот о литературных свидетельствах как раз поговорить стоит. Перечень «гомосексуальных» пунктов в древнегреческой литературе вроде бы немал, но и невелик и, по большому счёту, не слишком-то убедителен. Я уже приводил выше абсолютно «гетеросексуальные» строки «поэта любви и удовольствий». Безусловно, были у Анакреонта и весьма двусмысленную строки, посвящённые юношам. Ну, как двусмысленные… Строка про «лесбиянку» также может показаться двусмысленной человеку, не знающему этимологию этого понятия. Развивая тему двусмысленности:

«Лик женщины, но строже, совершенней
Природы изваяло мастерство.
По-женски ты красив, но чужд измене,
Царь и царица сердца моего.

Твой нежный взор лишен игры лукавой,
Но золотит сияньем все вокруг.
Он мужествен и властью величавой
Друзей пленяет и разит подруг.

Тебя природа женщиною милой
Задумала, но, страстью пленена,
Она меня с тобою разлучила,
А женщин осчастливила она.

Пусть будет так. Но вот мое условье:
Люби меня, а их дари любовью». 
    
Это 20-й сонет Шекспира, в котором (как и в первых 126 сонетах цикла) воспевается мужчина. Какой тут можно сделать вывод? Записать автора «Ромео и Джульетты» в гомосексуалисты? Или же допустить существование некоего литературного канона? Канона, воспевающего мужчину как высшее существо по сравнению с женщиной, - что вполне обычно для эпох, в которых роль женщины сводится лишь к роли хозяйки домашнего очага, не предусматривающей систематического образования, и потому с такой женщиной мужчине с пытливым или возвышенным умом элементарно не о чем поговорить. Но правомерно ли ставить знак равенства между экстатической и пафосной (что в прежние времена тоже являлось частью канона) интеллектуальной любовью к другу – родственной и понимающей душе – и, собственно, плотской любовью? Многие авторитетные учёные считают, что да. Я же, со своей стороны, не утверждаю обратное, но лишь допускаю, что дух времени в те эпохи мог быть совсем другим, и те метки, по которым мы выносим чёткие и безошибочные суждения в наше время, в другие эпохи могли подразумевать что-то совершенно иное. Типичный мужчина – представитель знати – эпохи Галантного века носил чулки и напудренные парики и активно использовал косметику для лица. Повторюсь, оправданно ли делать далеко идущие выводы на основании его внешнего вида?

Кратко пробежимся по самым знаменитым памятникам древнегреческой литературы. Начнём, естественно, с Гомера. Что у него говорится о Greek love? Поразительно, но ничего. Вообще. Одиссей рвётся на Итаку к Пенелопе, а не к женихам (которые, в свою очередь, развлекаются не друг с другом, а с рабынями). В плену его удерживают нимфы, с которыми он вступает в связь, - нимфы, но не, например, сатиры. То же самое справедливо и в отношении «Илиады». Справедливо настолько, что это даже расстраивает позднейших исследователей, явно нацеленных на поиск такого рода «клубнички». Вот оратор эпохи эллинизма Эсхин комментирует: «Часто упоминая о Патрокле и Ахилле, Гомер умалчивает, однако, об их любви и не называет своим именем их дружбу, считая, что исключительный характер их взаимной привязанности совершенно очевиден для всякого образованного слушателя». Но это же абсурд! Т.е. прямых упоминаний о гомосексуальных отношениях между Ахиллом и Патроклом у Гомера нет, но мы-то знаем, как оно было на самом деле. Часто именно такой логикой руководствуются исследователи данной проблемы.

Далее троица великих трагиков плюс великий комедиограф – я считаю ссылку на них куда более правомерной, чем на мифологию, поскольку любое востребованное эпохой литературное произведение всегда говорит об этой эпохе куда больше, нежели чем древние предания. И ещё один момент: процент сохранности такого рода свидетельств. Эсхил написал около 90 пьес – сохранилось 6. 7 сохранившихся трагедий Софокла против более сотни написанных, процент у Эврипида 17/90. То же можно сказать и про образцы поэзии. Т.е. все наши суждения основаны на жалких сохранившихся крупицах информации, причём крупицах, подвергшихся неизбежной мутации, эффекту «испорченного телефона», неточному пересказу, переводу или осмыслению. Представьте себе, что после гипотетического ядерного апокалипсиса, когда облачных хранилищ информации не осталось, будущие археологи, роясь на московских руинах, находят разного рода артефакты. По слепому случаю, лучше всего сохранились экземпляры из бухгалтерии какой-нибудь фирмы, из московского метрополитена и гей-клуба. На основании такого рода артефактов можно сделать более-менее верные выводы касательно бухгалтерии, метро и гей-сообщества – но не принять во внимание релевантность, посчитав то, что в равной мере сохранилось, в равной мере и значимым.

Так вот, ни в одной из сохранившихся работ троицы великих трагиков главного героя-гомосексуалиста и, соответственно, проблематики подобной практики просто нет, что несколько странно, если считать такой вид сексуальных отношений нормой. Зато почти в каждой трагедии имеется яркий и запоминающийся женский образ. Сюжет самой известной комедии Аристофана «Лисистрата» вращается вокруг отказа афинских жен в исполнении супружеского долга перед своими мужьями, покуда последние не прекратят воевать. Казалось бы, как должны были бы отреагировать на это афинские мужчины, если верить сложившемуся в их отношении стереотипу? «Да и чёрт с вами, и без вас не пропадём!» В комедии же мужчины почему-то прекращают войну и воссоединяются с жёнами.

При этом, безусловно, имеется большой массив античных текстов (преимущественно философской направленности), который чётко и недвусмысленно славословит гомосексуальную любовь и от которого так просто не отмахнуться. Но очень часто – просто по уже сложившейся традиции - к нему относят и простые восхваления закрытых мужских попоек, где можно всласть потрепаться с родственными душами. По аналогии, будущие исследователи советского периода с таким подходом должны автоматически записывать в гомосексуалисты любого работягу, что вечно сбегает из дома в гараж к своим друганам. Как и в случае с Шекспиром, многие на первый взгляд апологетики гомосексуализма вполне могут оказаться и просто неким каноном – прославляющим мужское превосходство, братство, героизм и презирающим недалёкую необразованную женщину. Подобными славословиями Мужчины отличались и европейские тоталитарные режимы ХХ века, и точно так же этим режимам впоследствии вменяли гомосексуальную распущенность. Помню, как меня в своё время поразило масштабное кинополотно Л.Висконти «Гибель богов». Чего в этом шедевре мирового кинематографа, что имел невероятный успех у публики, только нет: шекспировские страсти, инцест, гомосексуальные утехи штурмовиков накануне Ночи длинных ножей… В общем, весь Фрейд в одном флаконе. А потом я узнал, что гомосексуалистом оказался именно Висконти. В тот момент я почувствовал себя обманутым. Моё отношение к Висконти изменилось навсегда не из-за его ориентации, а за художественную ложь – своими личными демонами он наделил нацистов совершенно просто так, без всяких на то объективных оснований. Куда точнее оказалась Ханна Арендт со своим «говорящим» трудом «Банальность зла», в котором описывает зловещего Эйхмана как самого унылого, косноязычного и ничтожного бюрократа, у которого на все вопросы один ответ: «приказ есть приказ», «не мы такие, жизнь такая» и т.д. и т.п. Этим отступлением я лишь хочу сказать, что, высказывая своё отношение к вещам, мы куда больше говорим о себе, нежели о вещах, а уж полагаться при рассмотрении неоднозначных проблем прошлого на художников-символистов дело совсем неблагодарное. Висконти неинтересна была «Банальность зла» - он предпочёл наполнить своё полотно о тоталитаризме сексуальными перверсиями. Тем же путём пошёл Пазолини, только прихватив в своё описание республики Сало ещё и маркиза де Сада – опять-таки, явно близкого самому Пазолини, судя по его личной жизни. А вот жизнерадостный любитель женских задниц Тинто Брасс – ещё до того, как стать фактически порнографом – в своей типа-разоблачающей антифашисткой картине «Салон Китти» такими сложностями не заморачивается: просто бордель и женские телеса. Можно делать какие-то масштабные выводы по лентам столь известных режиссёров касательно эпохи, которую они вообще-то даже успели застать лично? Пожалуй, нет.

Подведу итоги: считать древнегреческую цивилизацию царством процветающего гомосексуализма не так уж много оснований. Да, можно найти тексты с апологетикой подобной сексуальной практики. А можно и такой фрагмент:

«Это склады звероподобные, другие возникают вследствие болезней (причем у некоторых от помешательства, как, например, у человека, принесшего в жертву и съевшего свою мать, или у раба, съевшего печень товарища по рабству), и, наконец, бывают [состояния] как бы болезненные или от [дурных] привычек, как, например, привычка выдергивать волосы и грызть ногти, а также уголь и землю, добавим к этому любовные наслаждения с мужчинами. Ведь у одних это бывает от природы, у других – от привычки, как, например, у тех, кто с детства терпел насилие. Тех, у кого причиной [известного склада] является природа, никто, пожалуй, не назовет невоздержным, как, например, женщин за то, что в половом соединении не они обладают, а ими, [как и невоздержным владеет влечение]; соответственно обстоит дело и с теми, кто находится в болезненном состоянии из-за привычки».

Сказано чётко и по делу, без всяких философствований. Впрочем, иначе и быть не могло, ведь это Аристотель. «Болезненные или дурные привычки» - вот как относится к этому явлению ученик Платона, автора одной из самых известных апологий гомосексуализма в античной литературе, диалога «Пир».

Но почему же именно за Древней Грецией укрепилась такая слава? Лично я полагаю, что из-за степени открытости дискуссий по самым щекотливым вопросам. По степени свободы, невиданной во многих странах даже в XXI веке. Далее приведу фрагмент, на мой взгляд, величайшей речи в истории ораторского искусства. Я иногда развлекаюсь тем, что своим ученикам, да и просто знакомым предлагаю без указания имени оратора приблизительно датировать эту речь (опуская «демос» и «полисы» как слишком уж очевидные подсказки). Никто из респондентов не датировал её ранее Декларации Независимости или Французской революции. Итак, Перикл (чьей спутницей, кстати, была гетера Аспасия, известная своей красотой и умом) в изложении Фукидида:

«Наш государственный строй не подражает чужим учреждениям; мы сами скорее служим образцом для некоторых, чем подражаем другим. Называется этот строй демократическим, потому что он зиждется не на меньшинстве, а на большинстве (демоса). По отношению к частным интересам законы наши предоставляют равноправие для всех [конечно, Перикл имеет в виду свободных граждан, а не рабов, но неужели в современном мире положение нелегальных мигрантов и гастарбайтеров так уж сильно отличается от положения рабов – примечание моё];  что же касается политического значения, то у нас в государственной жизни каждый им пользуется предпочтительно перед другим не в силу того, что его поддерживает та или иная политическая партия, но в зависимости от его доблести, стяжающей ему добрую славу в том или другом деле; равным образом, скромность звания не служит бедняку препятствием к деятельности, если только может оказать какую-либо услугу государству. Мы живем  свободною политическою жизнью в государстве и не страдаем подозрительностью во взаимных   отношениях повседневной жизни; мы не раздражаемся, если кто делает что-либо в свое удовольствие, и не показываем при этом досады, хотя и безвредной, но все же удручающей другого.
… Мы любим красоту, состоящую в простоте, и мудрость без изнеженности; мы пользуемся богатством как удобным средством для деятельности, а не для хвастовства на словах, и сознаваться в бедности у нас не постыдно, напротив, гораздо позорнее не выбиваться из нее  трудом. Одним и тем же лицам можно у нас и заботиться о своих домашних делах, и заниматься делами государственными, да и прочим гражданам, отдавшимся другим делам, не чуждо понимание дел государственных. Только мы одни считаем не свободным от занятий и трудов, но бесполезным того, кто вовсе не участвует в государственной деятельности. Мы сами обсуждаем наши действия или стараемся правильно ценить их, не считая речей чем-то вредным для дела; больше вреда, по нашему мнению, происходит от того, если приступать к исполнению необходимого дела без предварительного обсуждения его в речи».

Вот каким было это общество на пике своего развития! Чрезвычайно похожим на любую современную западноевропейскую демократию, в которой эта речь и сегодня легко могла бы стать предвыборной у любого кандидата в президенты. В этом обществе легко и свободно обсуждалось, в том числе, любое проявление сексуальности, что, возможно, и снискало ему неподобающую славу – называют же некоторые в России сегодняшнюю Европу «Гейропой», в которой, по распространённым оценкам, гомосексуалисты составляют не более 5% процентов, как и, в среднем, в любой популяции. Рискну предположить, что и в Древней Греции эта цифра была приблизительно на таком же уровне – просто не существовало традиции затыкать этим процентам рты, в связи с чем до нас дошли и характерные литературные произведения.

И последнее, но самое главное: вне зависимости от того, кто прав, а кто нет, все обсуждения относительно сексуальной жизни в Древней Греции связаны лишь с высочайшим, временами даже кажущимся немыслимым, взлётом этой цивилизации. Мало кого сейчас интересуют сексуальные практики майя и ацтеков, хеттов и шумеров. И очень жаль, что греки современные с такой охоткой потакают вышеозначенным стереотипам, серийно производя для туристов вазы и статуэтки типа под гомосексуальную старину. С другой стороны, в число их праотцов входил и Герострат, совершенно точно угадав, что хороша любая слава.  
(Представленный ниже доклад касательно творчества Анакреонта был мной подготовлен в рамках институтского семинара по древнегреческой литературе почти 20 лет назад; доклад этот я обнаружил совсем недавно, роясь в старых бумагах, и решил выложить сюда – чего добру пропадать? Параллельно в ходе его прочтения у меня вновь возникли те соображения, которые давно хотелось оформить отдельно - потому решил добавить их сюда в качестве примечания, следующим постом)   

Древнегреческий лирический поэт Анакреонт (около 570 – 478 гг. до нашей эры) происходил родом из малоазиатского города Теос. После захвата города персами в 545 г. до н.э. Анакреонт переселился во Фракию, где участвовал в основании колонии Абдера; затем в 536-522 до н.э. жил на острове Самос при дворе тирана Поликрата и в Афинах – у тирана Гиппарха. После падения Гиппарха Анакреонт жил в Фессалии и умер в возрасте 85 лет либо в Абдере, либо на родине.

Read more...Collapse )
Сочетание преклонного возраста и любви становится источником не столько пессимизма, сколько иронической игры. Поэт как бы глядит на себя со стороны – на свои поредевшие кудри, погасшие глаза – и вместе с юными возлюбленными посмеивается над собой:

«Бросил шар свой пурпуровый
Златовласый Эрот в меня
И зовет позабавиться
   С девой пестрообутой.
Но, смеяся презрительно
Над седой головой моей,
Лесбиянка прекрасная
   На другого глазеет.

(перевод В. Вересаева)

(Примечание 20 лет спустя: под «лесбиянкой» тут, естественно, подразумевается просто жительница острова Лесбос, название которого стало именем нарицательным всего лишь в связи с творчеством одной из самых известных его уроженок, Сапфо, - вот так вот парадоксально и непостижимо возникает слава, особенно недобрая слава. Кроме того отметим, что Эрот зовёт поэта позабавиться именно с девой – чуть более подробно об этом в следующем посте.)    

Поэзия перестаёт быть исповедью: поэт настолько ясно осознаёт своё «я», что может уже по желанию изменить его в стихах, нарисовать свой нарочитый образ, и этот образ начинает жить независимо от самого автора.

Значительное место в творчестве поэта занимают и вакхические напевы:

«Принеси мне чашу, отрок, - осушу её я разом!
… И тогда, объятый Вакхом, Вакха я прославлю чинно».
(перевод Г.Церетели)

Несчастный старец пытается, кажется, заглушить с помощью Эрота и Вакха страх неотвратимо приближающейся смерти, мрак небытия, ужасы глубин Аида:

«Сединой виски покрылись, голова вся побелела.
Свежесть юности умчалась, зубы старчески слабы.
Жизнью сладостной недолго наслаждаться мне осталось.
Потому-то я и плачу – Тартар мысль мою пугает!
Ведь ужасна глубь Аида – тяжело в нее спускаться.
Кто сошел туда – готово: для него уж нет возврата».
(перевод Г.Церетели)

Read more...Collapse )
Г.Р. Державин обходился с «Анакреонтикой» весьма вольно (ведь и сами безызвестные создатели сборника запросто обходились с Анакреонтом): в его стихах встречаются и переводы, и подражания, и переиначивания древних стихов с упоминанием лиц, современных Державину, к примеру для сравнения:

Отрывок стиха из «Анакреонтики» Отрывок из оды «К лире» Державина
Хочу я петь Атридов,
Хочу я славить Кадма,
И барбитона струны
Рокочут про Эрота.
Переменил я струну
И перестроил лиру,
И стал Геракла славить,
Но лира отвечала
Мне песней про Эрота.
Петь Румянцева сбирался,
Петь Суворова хотел;
Гром от лиры раздавался,
И со струн огонь летел…
Так не надо звучных строев,
Переладим струны вновь:
Петь откажемся героев,
А начнем мы петь любовь.

Среди ряда переводов анакреонтических стихотворений у Державина имена из греческой мифологии – Купидон, Афродита – заменены славянскими: Лель, Лада.

Несмотря на многочисленность русских переводчиков Анакреонта, самыми известными переводами являются, разумеется, стихотворения Пушкина:

«Что же сухо в чаше дно?
Наливай мне, мальчик резвый,
Только пьяное вино
Раствори водою трезвой.
Мы не скифы, не люблю,
Други, пьянствовать бесчинно;
Нет, за чашей я пою
Иль беседую невинно».


Пушкин обращается к анакреонтической поэзии с самых лицейских лет (стихотворение «Гроб Анакреона») и далее в течение длительного периода. Однако великий поэт по-иному осмысливает наследие античного лирика: в посланиях Пушкина к друзьям традиционные анакреонтические мотивы окрашиваются в оппозиционно-политические тона. В одном ряду с Вакхом и Кипридой поэт воспевает свободу. Вместе с тем в некоторых его стихах «анакреонтика» углубляется до подлинного проникновения в дух античности. Образец этому – стихотворение «Торжество Вакха» (1818), которое представляет существенный шаг вперёд по сравнению даже с таким замечательным стихотворением Батюшкова этого цикла, как «Вакханка».

Read more...Collapse )
(при написании этого синопсиса я опирался на масштабное послесловие Кимона Фриара (Kimon Friar), переводчика «Одиссеи» с новогреческого на английский, к англоязычному изданию поэмы; из этого же издания поэмы взяты иллюстрации художника Гики)

Песнь семнадцатая. Интерлюдия: драма жизни
Одиссей продолжает пребывать в экстатическом размышлении, где прошлое и будущее кажутся окутанными вечным настоящим. Порой жизнь представляется ему стремлением к женщине, красоте и удовольствию, порой - к добродетели и справедливости, а порой – необходимостью помочь находящему в опасности Богу и воплощению его образа в идеальном городе. Но всё это теперь кажется ему лишь тенями, и потому Одиссей хочет обнять обнаженное тело жизни, лишенной всяческих иллюзий. Под звуки флейты, сделанной из человеческой кости, Одиссей своим разумом порождает людей, целые города и войны между ними. Его охватывает невыразимая любовь и сострадание к этим порождениям его разума, что старательно – будто они и в самом деле реальны – играют свои роли в вечной драме жизни, где царствуют любовь, похоть, зависть, война, предательство, выживание сильнейших.

Когда же Одиссей перестает играть на флейте, порождённые его разумом актёры драмы жизни растворяются в воздухе. Одиссей размышляет о Разуме как о создателе всего сущего в том безумии, что представляет собой жизнь. На берегах этого океана безумия Разум сидит и играет в игру жизни, творит и разрушает. Одни называют Разум Духом и утверждают, что он породил плоть; другие называют его Плотью и утверждают, что он породил Дух; но это нечто большее, чем Дух или Плоть, и оно играет в свою игру в бездне вселенной. Человек, чей разум свободен, отпирает и запирает различные комнаты жизни, хотя он ни на что не надеется; он ни на что не жалуется под ударами жизни, но шагает по несуществующему дворцу своих желаний, словно дворец этот реален, держа в руке ключи от Небытия, ибо он знает, что в основании этого дворца лежит тёмная бездна и забвение. С началом нового дня Одиссей возобновляет свой путь к южной оконечности Африки.

Песнь восемнадцатая. Принц и блудница
Одиссей отправляется в своё последнее путешествие и начинает долгое прощание с миром, радуясь жизни и глядя на все её проявления будто в первый раз. Однажды он встречает слоновий караван одного восточного Принца (этот образ символизирует Будду). Принц этот некогда столкнулся с тремя грозными признаками разложения человека - узрев больного человека, старого человека и прекрасного юношу, умершего в расцвете сил – и теперь странствует по миру в поисках ответов на то, что есть зло, смерть и разложение. Услышав от верного раба про великого аскета Африки, Принц отправился к нему на встречу и разбил лагерь неподалёку от его убежища.

Когда Одиссей предстаёт перед Принцем, последний просит его о снадобье, приняв которое, Принц перестанет видеть лик Смерти во всём, на что падает его взгляд. На это Одиссей отвечает, что они оба разглядели за масками богов и самой надеждой лик Смерти, но если Принца это зрелище приводит в ужас, то Одиссей идёт по жизни с чёрным знаменем Смерти в руках, ибо «Смерть есть соль, что делает жизнь столь вкусной». Не в силах принять подобную позицию, Принц однако сопровождает аскета в его путешествии на юг в надежде найти более полный ответ на свои мучения. Слава Одиссея как знаменитого отшельника распространилась уже по всей Африке, и где бы он ни проходил, все высыпают посмотреть на него – среди них и знаменитая куртизанка Маргаро, которая приглашает Одиссея и Принца отужинать с ней. Одиссей рассказывает ей, что путей к спасению семь: игра разума, доброта сердца, подтверждаемая ежедневным трудом, горделивое и высокомерное молчание, плодородная деятельность, мужественное отчаяние, война и любовь, и что Маргаро выбрала последний и самый неисповедимый путь, что стремится уничтожить противоречия между мужчиной и женщиной, разрушить в экстазе барьеры плоти, когда любовник кричит: «Ах, нет более «я» и «ты», ибо Жизнь и Смерть суть Единое!» Одиссей называет Маргаро своим собратом-тружеником в аскезе, мученицей удовольствия, а затем просит её, в свою очередь, поделиться своим опытом. Маргаро отвечает, что своим любовникам она сначала говорит:  «Во всём этом безотрадном мире существуем лишь мы с тобой», а затем: «Любимый мой, теперь я чувствую, что мы с тобой суть Единое». Одиссей же развивает эту мысль: «Даже это Единое, Маргаро, даже это Единое суть пустой воздух».

Принц ликует этим словам, поскольку воспринимает мысль Одиссея как то, что даже Смерть не имеет смысла, что она тоже суть пустой воздух, и потому он решает отвергнуть жизнь во всех её проявлениях. Однако Одиссей возражает и против нигилизма Принца, и против веры Маргаро в надежду, и пытается объединить две эти точки зрения: только отважившись взглянуть в безнадёжную и всепожирающую бездну Смерти, сильный человек может полноценно объять и воздвигнуть структуру своей жизни на самой грани хаоса, по своему вкусу придавая ей смысл, красоту и ценность, пусть даже он знает, что это всего лишь иллюзия: «Пусть жизнь есть суть бесплотная тень, я запихну в неё столько земли и воздуха, доблести, радости и горечи, сколько в моих силах». Маргаро не может подняться над плотью, а Принц – над могилой. Одиссей утверждает, что по-настоящему свободный человек не только играет со смертью как с одним из элементов потока жизни, но она даже подбадривает и опьяняет его. Маргаро начинает понимать мысль Одиссея, но Принц, теперь окончательно укрепившись в нигилизме, отказывается от своего королевства, от жены и новорожденного сына и жаждет полностью освободиться от всех оков плоти. Одиссей ещё раз напоминает о трагической радости во всех проявлениях жизни, после чего прощается с Принцем и блудницей и направляется к выходу, но спотыкается впотьмах через порог, и тогда Принц поджигает свои златые одеяния, дабы осветить аскету путь.

Песнь девятнадцатая. Жадная рука отшельника
Пробираясь сквозь лес, Одиссей встречает на своём пути Смерть, но просит её ещё немного подождать, пока они не достигнут края континента, где Одиссей построит себе лодку в форме гроба, дабы вернуться на ней в море словно в утробу.

Однажды Одиссей набредает на слепого отшельника (прототип Фауста), который спрашивает, не он ли тот спаситель и знаменитый аскет, на что Одиссей отвечает, что он - спаситель в мире, в котором нет спасения. В джунглях вокруг них разворачивается ежедневная борьба за существование, и отшельник признаётся, что всю свою жизнь он искал ответы на вечные вопросы «Почему мы родились и для какой цели?», но не нашел ничего, кроме страшной бездны, которую он не в силах понять. Отшельник просит Одиссея поведать ему истину, но Одиссей советует ему всего лишь прижаться ухом к Матери-Земле и внимательно слушать. Под этим Одиссеем подразумевает, что человек должен принять земные или природные законы неизбежной борьбы, выживание наиболее приспособленных и полное своё исчезновение, прежде чем начать строить свою жизнь на краю бездны. Отшельник теперь сожалеет о своей скромной жизни, о поиске Бога и о том, что не прожил свою жизнь как царь, наслаждаясь радостями существования, сея справедливость и доброту и не задаваясь вопросами о предназначении жизни. Он засыпает и видит себя царём, наслаждающимся всеми благами мира, но вдруг царь этот впадает в меланхолию, ничто его больше не радует – ни шуты, ни женщины, ни беседы с мудрецами. Он отшвыривает корону и пытается сбежать из своего царства, но не может, ибо царство его оказывается островом, окружённым ревущим морем, бездной. И тогда он осознаёт, что человек навсегда заключён в беличье колесо своего бытия, своего мира, своего разума, установленных границ. Он отправляется вглубь острова, взбирается на вершину горы, образованную человеческими черепами, и размышляет о долгой эволюции от простейших форм жизни до появления нынешнего Человека Трагического.  И тогда, с вершины горы он кричит, что существование вселенной оправдано лишь до тех пор, пока есть человек, способный её постичь. Чувствуя приближение Смерти, он внезапно протягивает всё ещё жадную руку, сжимая в ней свою мать, Землю.

И в этот миг отшельник вскрикивает «Матерь!» и умирает во сне с вытянутой раскрытой рукой, жадной и не насытившейся. Когда жители соседней деревни приходят его похоронить, то не могут закрыть ему руку, и тогда Одиссей говорит им, что рука не сомкнётся то тех пор, пока они не вложат в неё своё самое дорогое сокровище. Старики сыплют в руку отшельника золото, воины суют оружие, вожди – ключи от города, матери омывают руку слезами, девы осыпают её поцелуями, дети приносят свои игрушки, но рука по-прежнему не закрывается. Но когда Одиссей наклоняется и наполняет жадную руку землёй, рука, наконец, насыщается и смыкается. Принятие неизбежного закона Земли, закона смерти и исчезновения -  вот горький ответ на вопросы отшельника.

Read more...Collapse )
(при написании этого синопсиса я опирался на масштабное послесловие Кимона Фриара (Kimon Friar), переводчика «Одиссеи» с новогреческого на английский, к англоязычному изданию поэмы; из этого же издания поэмы взяты иллюстрации художника Гики)

Песнь восьмая. Разрушение Кносса
Вечером того же дня Одиссей с товарищами хоронят юную рабыню, которую знать принудила танцевать до смерти, и даже Орфей не удерживается от клятвы мести. Одиссей велит Кузнецу раздать железное оружие. Во дворце тем временем великий пир. Идоменей с гордостью смотрит на беременную Елену, полагая, что она носит его сына. Одиссей вместе со своим богом-коршуном притаились за колонной и наблюдают за пиром, а в это же время капитан Краб прокрадывается в арсенал и поджигает его. В полночь, по знаку своего бога, Одиссей неожиданно появляется среди пирующих и под аккомпанемент флейты Орфея воспевает неукротимую жестокость и хитроумный обман, пока не появляется запыхавшийся вестник, возвещающий о поджоге арсенала. Одиссей тогда даёт сигнал, и начинается бойня.

Одиссей уже готов убить Идоменея, но тут вмешивается Фида, которая обезглавливает отца ритуальным топором, но тут же и сама погибает от руки одного из чернокожих стражей и падает на труп царя. Соратницы Фиды и варвары разоряют и поджигают дворец; светловолосому садовнику удаётся сбежать вместе с Еленой; сквозь дым и языки пламени Одиссей замечает, как резчик по дереву улетает на самодельных крыльях. 

По окончании бойни и пожара Одиссей провозглашает Кузнеца царём Крита. На рассвете, когда стервятники, вороны и собаки пожирают трупы, победители жарят мясо на углях догорающего дворца; начинается кутёж, но Одиссей удаляется на высокую скалу, отвергая и пищу, и женщин. На закате появляется делегация городских жителей с богатыми дарами и мольбами о пощаде и мире, но Одиссей вновь отвергает все те добродетели, что способствуют мирной жизни и удобству, и вместо этого провозглашает войну и смерть. Когда же он всё-таки соглашается принять кусок хлеба, то замечает сидящую на хлебе зелёную саранчу - в ней он видит саму смерть и впервые испытывает чувство страха. Одиссей засыпает, и ему снится хищный дух, что подобно осьминогу пожирает его плоть, дабы самому выжить; дух, что будит в человеке недовольство и смиряет его перед необходимостью свершения великих дел. Проснувшись, Одиссей вскакивает на ноги, готовый следовать за своим сердцам в поисках новых и более трудных приключений. Он советует Кузнецу поскорее начать править, но когда Кузнец заявляет, что уже разослал по своей земле гонцов, то Одиссей ликует, узрев, что ещё одна душа заявила о своей свободе и больше не зависит от него.

На следующее утро все собираются, чтобы похоронить капитана Краба бок о бок с Фидой. Вскоре появляется Елена с садовником, и Одиссей начинает прощаться. Он советует Кузнецу освободить рабов, раздать землю, вечно оставаться неудовлетворённым и преодолевать то, что может показаться невозможным, ибо Одиссей боится, что Кузнец, успокоившись в своей новой роли, подобно большинству людей завязнет в болоте удобных добродетелей. Одиссей прощается с Еленой и, не оглядываясь, уходит.

Одиссей и его спутники теперь держат путь на юг, и на четвёртый день, когда Крит исчезает из поля зрения, Одиссей навсегда прощается с Грецией и ликует тому, что теперь плывёт к абсолютной неизвестности и свободе. Наконец, путешественники бросают якорь неподалёку от устья Нила, и на закате Одиссей рассказываем своим спутникам басню про деда, отца и сына, которые всю свою жизнь налегали на вёсла, дабы найти и по сию пору неизвестный исток Нила, фонтан, что дарует бессмертие, хоть и все они умерли, так и не достигнув цели.

Песнь девятая. Упадочная империя египтян
На следующее утро Одиссей и его спутники доходят до порта, по дороге дивясь внешности странной и новой для них людской расы. Они останавливаются выпить в местной таверне, где старый слепой аэд поёт им о страданиях и нищете, однако Одиссей отказывает ему в милостыне, ибо чувствует, что в этих краях Голод - глашатай, который приведёт Одиссея к его новому богу, и что накормить одного означает не накормить никого.

Продолжая свой путь вниз по Нилу, Одиссей и его спутники в поисках съестного промышляют кражами, ибо везде находят засуху, голод и крайнюю нищету. Однажды ночью они бросают якорь в разрушенном Гелиополе, Городе Солнца, где Одиссею снится гробница и царь с царицей (Эхнатон и Нефертити), умоляющие его откопать их. В полночь путешественники начинают раскопки, находят полную сокровищ гробницу царя и царицы, расхищают её, затем так нагружают свою лодку золотом и драгоценными камнями, что она еле держится на воде, после чего отправляются в дальнейший путь. Но нагружена не только лодка, но и их сердца, ибо теперь все мечтают о роскоши и удовольствиях, и тогда вдруг Одиссей зачерпывает пригоршнями драгоценности и начинает выбрасывать их за борт. Остальные следуют его примеру, и вскоре у них не остаётся ничего, за борт отправилась даже флейта Орфея.

Теперь они плывут с лёгким сердцем, но повсюду слышат одни лишь стенания о голоде и истощении. Орфей задается вопросом, как сейчас поживает Елена, и мы видим её на Крите, счастливую и со своим новорождённым сыном на руках. Кентавр испытывает жалость к голодающим египтянам, особенно к детям, Одиссей же возражает, что Голод и Война есть две великие силы, что подвигают человечество раздвигать границы мира. Проходит немало дней, прежде чем путешественники добираются до Фив, гудящего переполненного города, от которого веет злом. Фараон здесь – пресыщенный и робкий юноша, жалкая тень своего деда, великого воина. Всё, что его занимает, это закончить поэму, которую он кропотливо пишет и переписывает. Одиссей с друзьями всю ночь в поисках пищи бродят по улицам, глядя на изнеженную знать и обольстительных дам. На следующее утро друзья по-прежнему мучимы голодом, однако Одиссей напоминает им, что никогда не обещал им ни женщин, ни пищи, но «лишь только Голод, Жажду и Бога – три эти великие радости». После он говорит своим товарищам, что отправляется искать решение и что если через три дня не вернётся, им придётся рассчитывать только на самих себя.

Песнь десятая. Восстание в Египте
Под предводительством Ралы, молодой еврейки, народ восстаёт против жрецов Бога-Крокодила и штурмует храм. Толпа увлекает за собой и Одиссея, который получает от стражников серьёзное ранение в голову при попытке спасти Ралу. Их обоих бросают в темницу фараона, где Рала и три других революционера – Скарабей, Нил и Сокол (в которых Казандзакис воплотил характерные отличительные черты лидеров русской революции) – несколько дней борются за жизнь Одиссея.

Через шесть дней он, наконец, открывает глаза, и тогда три революционера забрасывают Одиссея вопросами. Сокол (Троцкий) – худой, легко возбудимый и беспокойный как огонь; Скарабей (Сталин) - мрачный и подозрительный крестьянин, обеими ногами стоящий на земле; Нил же (Ленин) умён и рассудителен. Сокол призывает Одиссея присоединиться к их восстанию против голода и угнетения, но Скарабей считает его авантюристом, хитрым судовладельцем, жаждущим лишь личной выгоды; Нил же полагает, что хоть  Одиссей и происходит из аристократов, но любит играть с огнём, и потому советует двум своим товарищам принять Одиссей таким, каков он есть. Нил рассказывает Одиссею про союз рабов Египте и как все они ожидают вооруженного подкрепления с моря от варваров-дорийцев. Одиссей отвечает, что не знает, любит ли он звероподобных крестьян или просто больше не хочет принадлежать к упадочной знати, но некий крик в его сердце побуждает его присоединиться к революционерам.

Фараон кропотливо сочиняет свою поэму и приказывает развлечения ради доставить к нему Ралу и Одиссея. Когда двух узников приводят, он насмехается над Ралой как над представительницей проклятого племени и называет себя миролюбивым человеком, который просто хочет сохранить сложившийся порядок вещей, ведь это Бог создал одних богатыми, а других бедными, на что Рала заявляет, что она признаёт лишь одного Бога: свободный разум человеческий. Одиссей предупреждает фараона о нашествии нового варварского племени, предсказывает гибель египетской аристократии, после чего – в качестве символа войны – кладёт на колени фараону бога-карлика, которого он слепил в тюрьме из хлеба, крови и пота. Таким теперь представляет себе Бога Одиссей – рождённого от Голода и Угнетения. Испуганный фараон приказывает освободить Ралу и Одиссея.

Read more...Collapse )
(при написании этого синопсиса я опирался на масштабное послесловие Кимона Фриара (Kimon Friar), переводчика «Одиссеи» с новогреческого на английский, к англоязычному изданию поэмы; из этого же издания поэмы взяты иллюстрации художника Гики)

Пролог
Поэма начинается и заканчивается обращением поэта к солнцу, ибо в ней доминирует образ огня и света. Солнце здесь символизирует божественность, полностью очищенный дух, поскольку центральная тема поэмы - непрестанная борьба, что бушует в живой и неживой материи и направлена на постепенное освобождение духа. В прологе заявлены и сопутствующие лейтмотивы: горький смех, прорастающий из античной трагедии, свобода от всех оков, диктуемых благоразумием и бытовыми добродетелями, философские и этические проблемы, а также уверенность, что для каждого человека окружающие феномены есть лишь порождения его разума. И с самого начала поэт задает тон, который выдерживает на всём протяжении своего повествования: патетический, серьезный, но одновременно и полный ироничного бахвальства перед лицом смерти; постоянно присутствует атмосфера и ритм народной песни, басни, мифа, а также страстная, но при этом насмешливая игра воображения поэта с его подручным материалом, когда поэт, подобно своему герою, неутомимому мореплавателю, поднимает якорь, словно порывая со всем известным ему миром, и отправляется в бескрайнее море без какой-либо конкретной цели:

«Отдать швартовы, прочь печаль, слух навострите,
Об одиссеевых страстях слагаю песнь я!»

Песнь первая. Одиссей подавляет восстание на Итаке
В 22-й песне гомеровской «Одиссеи», после того как Одиссей с помощью своего сына Телемаха убил женихов своей жены, его старая кормилица застаёт среди трупов:

Взорам ее Одиссей посреди умерщвленных явился,
Потом и кровью покрытый; подобился льву он, который,
Съевши быка, подымается, сытый, и тихо из стада —
Грива в крови и вся страшная пасть, обагренная кровью, —
В лог свой идет, наводя на людей неописанный ужас.
Кровию так Одиссей с головы был до ног весь обрызган.

Именно здесь Казандзакис отбрасывает две последние гомеровские песни и начинает свою собственную поэму: его первая песнь начинается с резкого  «И…», словно он продолжает предыдущее предложение у Гомера, когда Одиссей отправляется принять ванну, чтобы омыть своё окровавленное тело. Некоторые моменты из последних двух песен Гомера, как, например, сцена воссоединения с Пенелопой, полностью опущены, другие же изменены, как, например, рассказ о его приключениях, встреча с отцом, восстание против него соотечественников.

Жестокость Одиссея ужасает Пенелопу: «О боги, это не тот, кого я столько лет ждала!» Он же, в свою очередь, не испытывает при её виде никаких чувств. Вдовы погибших под Троей и отцы убитых женихов, сопровождаемые тенями умерших, подбивают народ Итаки на восстание и с факелами в руках устремляются ко дворцу, дабы его сжечь.

Чтобы подавить восстание, Одиссей обращается за помощью к сыну, презрительно отзываясь как о черни, так и о высокомерных архонтах и настаивая на своем праве единоличного властвования. Но Телемах, кроткий юноша, предлагает усесться под большим платаном и, подобно мудрому отцу народа, выслушать недовольство толпы. Таков, по его мнению, путь прежних царей. Одиссей же лишь усмехается: «Сын мой, путём прежних царей следует лишь тот, кто оставляет их далеко позади». Телемаху же отец теперь кажется грубым, жестоким и кровожадным незнакомцем, который лучше бы никогда не возвращался из Трои, что не ускользает от внимания проницательного Одиссея: «Я понимаю твою боль, и мне нравится твоё нетерпение, но умерь свой гнев – всему свое время. Я свой сыновний долг исполнил, превзойдя отца. Теперь же твой черёд превзойти меня умом и силой». По дороге, идя навстречу толпе, Одиссей рассказывает Телемаху о своей встрече с Навсикаей, в которой он теперь видит невесту для своего сына.

Одиссей встречается с толпой. Поначалу он исполняется гнева, и первое его желание – безжалостно предать мечу всех без разбору. Телемах же умоляет отца умерить ярость и вспомнить, что у всех этих людей тоже есть душа. Одиссей после некоторого раздумья прибегает к хитрости и приветствует их, притворяясь, будто посчитал это восстание шествием в его честь. Восставшие смутились: испокон веков уделом их было рабство на полях и галерах – откуда взяться у раба достоинству поднять голову? Но вдруг раздаётся вопль: «Нет, мы больше не склонимся! Настал наш час, убийца!» Сами восставшие кидаются подавить этот новорожденный крик свободы, но Одиссей ликует, услышав голос свободного человека, осмелившегося бросить ему вызов. С факелом в руке ищет Одиссей в рядах восставших дерзнувшего, но люди один за другим лишь отступают перед ним. «О сердце, - горько усмехается он, - напрасно ты надеялось найти кого-то равного тебе».

Некогда восставшие теперь факелами освещают путь Одиссея обратно во дворец. Там он распускает народ по домам и приходит на ложе со страхом взирающей на него Пенелопы. Утром на рассвете Одиссей осматривает свой дворец, ведет подсчет всего того, что осталось от хищных женихов, и с ностальгией вспоминает свои былые приключения. Наполнив кровью женихов большой кувшин, он поднимается на гору к родовому кладбищу, совершает возлияние, дабы его предки могли напиться крови и ненадолго ожить, танцует с ними на их могилах, а затем забирается на вершину горы, откуда любуется своим островом.

Отец Одиссея Лаэрт, что всю свою жизнь был столь же искусным земледельцем, как его сын – мореплавателем, и чья дряхлость ужасает Одиссея, заставляя его при виде этого зрелища отводить взор и проклинать удел человека, на карачках ползёт в свои любимые поля и молит Матерь-Землю поскорее забрать его. На закате все собираются на великий пир в честь возвращения царя. Среди гуляк выделяется Кентавр, обжора и пьяница, толстобрюхий, косолапый, настоящая гора мяса, отзывчивый, добродушный. Его лучший друг – Орфей, рифмоплёт с верной флейтой, тощий, всклокоченный, косоглазый, мечтательный, робкий. Начинается пир, и все ждут от своего хозяина возлияния в честь богов, но Одиссей шокирует гостей, предлагая вместо этого тост за неустрашимый разум человеческий. Тут встаёт аэд и поёт о тех, кто благословил Одиссея в колыбели - их трое: Тантал, завещавший Одиссею вечно неудовлетворённое сердце, Прометей, что дал ему яркий как пламя разум, и Геракл, закаливший его в огне. Услышав об этих дарах, Одиссей в ярости корит себя за желание зажить спокойной жизнью и не искать впредь новых знаний и приключений. Он чувствует, что в его крови взывает к жизни более примитивный и дикий предок. Эти признания приводят народ в смятение, и Телемах ещё раз проклинает отца, который кажется ему полным противоречий, ненасытности и бунтарства в сочетании с деспотичностью и дикостью.

Песнь вторая. Одиссей навсегда покидает Итаку
На следующий вечер у семейного очага Одиссей рассказывает отцу, жене и сыну, как во время его странствий перед ним трижды в разных обличьях представала Смерь. В первый раз во время пребывания у Калипсо, когда жизнь показалась ему сном и он боролся с искушением принять от нимфы дар вечной молодости, однако выброшенное морем на берег весло напомнило ему о жизни.

Во второй раз Смерть явилась перед ним на острове Цирцеи, на котором он потерпел крушение и где боролся с искушением превратиться в животное, забыть про дух и добродетель и окунуться в плотские наслаждения, но как-то раз он завидел рыбаков (среди которых была и мать, кормившее дитя), радовавшихся простой пище и вину, и это зрелище вернуло его к жизни, её обязанностям и радостям.

Одиссей вновь построил корабль и вновь потерпел крушение, но, увидев Навсикаю, испытал искушение обычной скромной жизнью, самой притягательной из всех масок Смерти. Хоть и покинув Навсикаю, он поклялся выдать её замуж за своего сына, дабы она принесла ему внуков. Закончив свой рассказ, Одиссей внезапно осознаёт, что его родной остров являет собой самую страшную маску Смерти, тюрьму со стареющей женой и благоразумным сыном.

Read more...Collapse )
7. Никос Казандзакис, «Последнее Искушение»

Как и в случае с «Именем розы», моё знакомство с творчеством Никоса Казандзакиса началось с просмотра экранизации «Последнего Искушения», вызвавшей жгучее желание прочитать лежащий в её основе роман. Фильм Мартина Скорсезе выдался скандальным, с погромами кинотеатров религиозными фанатиками, потому от книги я тоже ждал чего-то из ряда вон выходящего – и нашел, но не в плане оскорбления религиозных святынь, но в плане литературы. В конце 90-х, заполучив эту книгу от преподавателя новогреческой литературы, я принялся за неё вечером и не успокоился, пока не дочитал до конца, хотя назавтра предстоял насыщенный учебный день; и уже на рассвете, перелистывая последние страницы, я знал, какую тему выберу для своей дипломной работы. В тот момент для меня не имело значения, что я читаю перевод перевода – Казандзакис оказался тем автором, испортить которого практически невозможно, ибо его романы это, в первую очередь, торжество идей и образов – настолько самобытных и оригинальных, что в любом мало-мальски пристойном переводе сохраняют свою магию.

Кажется, в фильме Парфёнова про Гоголя проскользнул такой момент, что на/в Украине в музее писателя продают даже «глобус Гоголя» - т.е. творчество писателя представлено неким самодостаточным миром, на котором обозначены границы его произведений. Превосходная идея, применимая к очень немногим литераторам, и Никос Казандзакис, несмотря на свою нераскрученность в России, в их число входит, ибо почерк его невозможно спутать ни с чьим иным, и за свою карьеру свой собственный особый мир он, безусловно, создал. Мир этот остался близок мне и поныне, а переводы на русский различных работ этого писателя давно уже стали моим хобби, потому с «Последним Искушением» я возьму с собой на необитаемый остров очень большую часть своей жизни.

Людям, знакомым с «Последнем Искушением» лишь по экранизации (или вообще лишь по отзывам к оной), может показаться, что роман Казандзакиса это очередное литературное переосмысление образа Христа, коих в мировой литературе было, прямо скажем, немало. Но такая точка зрения весьма и весьма поверхностна. Помню, как во время написания диплома мне пришлось познакомиться с различными литературно-художественными истолкованиями Евангелия – от знаменитой «Жизни Иисуса» Ренана до мало уже кому памятного «Человека из Назарета» Бёрджесса. Все они были очень скучны, и во время их чтения меня не покидал вопрос Уинстона Смита: «Я понимаю как, но не понимаю зачем». Зачем заново переписывать Евангелие, когда есть само Евангелие? Если ты человек религиозный, то важнее первоисточника в этой теме для тебя ничего не будет. Если же ты атеист, то зачем тебе вообще тратить время на очередную трактовку самого известного мифа в человеческой истории?

«Последнее Искушение» в этом плане стоит особняком. Да, в основе сюжета книги лежит жизнь Иисуса согласно Евангелиям, хотя и изрядно приправленная абсолютно еретическими измышлениями Казандзакиса, что и вызвало в своё время печальный резонанс в церковных кругах, так что до сих пор этот роман Казандзакиса считается неким вызовом, брошенным церкви. Основательно изучив творчество великого грека, могу сказать, что это совсем не так. Казандзакис никогда не был бунтарём и провокатором, никогда демонстративно не бросал никому вызов и не эпатировал читателей. С точки зрения философии и литературных образов «Последнее Искушение» совершенно не выбивается из ряда других его работ и продолжает единую и непрерывную линию его творчества. Казандзакиса более всего в жизни интересовали «двигатели истории» - люди, что своими идеями воспламеняли человечество, толкая его к новым свершениям и на новый уровень эволюционного развития. Христос, Будда, Гомер, Колумб и даже Ленин – для Казандзакиса это фигуры практически одного порядка. Всем вышеуказанным (и многим другим) «двигателям истории» он в своё время посвящал «духовные биографии», и никого это особо не оскорбляло. Но вот с «Последним Искушением» вышел скандал – слишком уж сильны в середине ХХ века оставались защитные и цензурные механизмы церкви. Это сейчас можно написать бестселлер, в котором у Христа и Магдалины были общие дети, и никто особо не возмутится – привыкли. Но еще 60 лет назад эту фигуру неканонично «трогать» было нельзя. Показательный момент: через два года после «Последнего Искушения» Казандзакис пишет схожий роман о святом Франциске – и тишина, никто не возмутился; видимо, фигура этого святого оказалась уже не того масштаба, чтобы всячески и разнообразно оскорбляться (да и просто читать его выдуманную биографию). Проводя параллели, можно вспомнить «Сатанинские стихи» С. Рушди – кто обсуждает художественные достоинства этой книги? Практически никто, все говорят только о нарушении канона. В определённом смысле скандал, связанный с «Последним Искушением», одновременно добавил известности Казандзакису, но и серьёзно извратил представления о его творчестве у широкой публики и привёл к тому, что роман, вроде бы, известен, но мало читаем. И если вдруг в наше время кому-то придёт в голову написать радикальное переосмысление образа Магомета, то такому смельчаку мировая известность и даже Нобелевка буду обеспечены просто автоматом, в силу поднятия острой темы – вообще вне зависимости от степени таланта автора или художественных достоинств его произведения. Книгу эту обязательно все будут обсуждать, экранизировать. Правда, скорее всего, посмертно.

Так что же такого особенного в «Последнем Искушении», если очередная трактовка образа Христа не является главным достоинством книги? Если совсем кратко, это сложнейшее по своей проблематике многопластовое произведение, это роман-сфинкс, полный загадок. Глубине его содержания отвечает невероятное совершенство формы, красота языка, его образность и уникальность. Мир, созданный на страницах романа, буквально «дышит» – он живой, выпуклый, он полон движения, запахов и звуков. Иногда он похож на мир Ветхого Завета, однако чаще мир Казандзакиса отличается от библейского: он красочнее, полнее, предметней. В нем являются ангелы и пророки, бродят призраки и духи, сатана и даже порой сам Бог. Подчас кажется, что действие книги разворачивается не в Иерусалиме первого века, а в античной Элладе времен Гомера, времен создания мифов. Духи в «Последнем Искушении» живут в лесах, в воде, подобно античным наядам и дриадам. В великолепной сцене сбора винограда, например, лукавый виноградный дух с хохотом бегает с места на место и щекочет женщин – выражение, разумеется, образное, однако образ этот восходит к античной мифологии, а уж никак не к Библии. Использование как библейских, так и античных образов и символов создает неповторимую атмосферу и стилистику. И ещё со страниц романа явственно выступает родина Казандзакиса Крит - маслины, виноградные лозы, колосящиеся поля. Казандзакис – художник. Но ещё и чрезвычайно эрудированный человек, пытающийся в каждом своём крупном романе при помощи сложных, но и неповторимых поэтических образов и символов дать свою «теорию всего» - примирить в единой непротиворечивой концепции вечные духовные поиски человека с современными научными представлениями (вроде теории эволюции). Поэт-художник-мыслитель с абсолютно самобытным стилем…

С ним мне встретиться в силу возраста, естественно, не довелось, однако, изучая его биографию, отметил поразительный лично для себя факт: мой покойный дед в своё время как-то обмолвливался, что первых греков (до встречи с моей бабушкой-гречанкой) он встречал ещё года в четыре, когда его семья снимала дачу в Быково, – то ли в очереди в сельпо, то ли у колодца. Поразительным для меня было то, что в 1928-м году, когда моему деду было четыре года, на даче в Быково останавливался Казандзакис и его тогдашний друг, знаменитый в то время писатель Панаит Истрати. Поскольку Быково что тогда, что сейчас не является культовым для греков местом, предполагаю, что встреченные дедом греки были именно Казандзакис и Истрати. Такая вот взаимосвязь в духе «Облачного атласа»: ребенок случайно встречает писателя из совершенно другого мира, и писатель этот потом необъяснимым образом начнёт занимать мысли внука этого ребёнка.

(слева на фотографии дом в Быково, где в 1928-м году некоторое время жили Казандзакис и Истрати; справа фотография того же периода: на заднем плане - Казандзакис с будущей женой, крайний справа в первом ряду – Панаит Истрати; обе фотографии взяты из архива писателя)
Read more...Collapse )
10. Бертран Рассел, «История западной философии»

Единственная нон-фикш книга в этом списке. Но воспринимается она как самый настоящий роман. Я всегда с удовольствием зачитывался и самостоятельными произведениями Рассела, но цикл его лекций, позднее переработанный в отдельную книгу, это что-то невероятно монолитное, при этом с изрядной порцией юмора, который не ожидаешь встретить в учебнике и который, несомненно, оживляет рассматриваемый автором предмет, отнюдь не делая его унылым кладбищем фактов и гипотез. Очень жаль, что у современной философии не нашлось такого литературно одарённого систематизатора, при этом совершенно чуждого интеллектуальных уловок - настолько востребованных в этом предмете сегодня, что вызвали на свет знаменитую «мистификацию Сокала».

Эту работу Рассела я выбрал в качестве основы для подготовки к экзамену по истории философии, отбросив институтские пособия. Экзамен принимал седовласый и весьма колоритный дедуля – картошка его носа была синей из-за выступающих вен, а перекуры по ходу экзамена он устраивал прямо в аудитории, просто открывая форточку и сворачивая себе кулёк бумаги, куда стряхивал пепел своей «Явы». Непосредственно передо мной сдавать историю философии отправилась девушка Таня, с параллельного потока. Тане достался вопрос про Гегеля, но незадолго до экзамена она умудрилась засветиться в фотосессии для русского «Плэйбоя» и впереди маячила съёмка уже для «Максима», потому Гегель входил в сферу Таниных интересов примерно так же, как подшивка журнала «Космополитен» в сферу интересов сурового среднестатистического работяги. Преподаватель не раз пытался навести Таню на нужный ход рассуждений (шёл конец года, и всем уже хотелось поскорее отстреляться, а не составлять график пересдачи), но безуспешно. Потрясённый философской незамутненностью девушки, дедуля решил максимально, как ему наверно казалось, облегчить ей задачу:

- Ну вот скажите, кто мы, люди, с точки зрения философии Гегеля?
- М-м-млекопитающие..? – неуверенно предположила Таня, призвав на помощь всю свою память.
Мне показалось, что синий нос преподавателя становится фиолетовым, а дым «Явы» застрял у него в горле.
- Вам «тройка», вы свободны, - после некоторой паузы обречённо бросил он.

И тут выхожу я в белом. Ловко жонглирую главами Рассела, что подходили под мои экзаменационные вопросы. В общем, всё идёт прекрасно. Дедуля уже берёт в руки зачётку, но вдруг решает зачем-то задать дополнительный вопрос – видимо, после Тани ему всё-таки захотелось проявить побольше пристрастия. Вопрос он выбрал про Маркса. Мне бы понять, что это не случайно, что курящий «Яву» преподаватель философии просто обязан быть истовым марксистом, но нет – я бодро отрапортовал ему соответствующую главу из Рассела. По цвету его носа, снова сделавшемуся угрожающим, я понял, что что-то пошло не так. Пытаясь исправиться, я призвал на помощь Карла Поппера, чьё «Открытое общество и его враги» я читал параллельно с Расселом. На мою беду, обширный разбор Поппером Маркса назывался «Гегель, Маркс и другие лжепророки», что несколько намекает на критическое отношение австрийского философа. Результатом всего этого стала «четвёрка», выданная, как было сказано, с большим авансом и надеждой, что в следующем семестре я всё-таки возьмусь за ум.

Бертран Рассел тогда мне не слишком помог, хоть я и понял, что с точки зрения преподавателя философии разница между млекопитающими Гегеля и лжепророком Марксом составляет всего лишь один балл. Но на необитаемом острове его книга поможет не забыть о наиболее ярких мыслителях человечества, Тане и многом другом. 
***
Вот список и готов. Пробежавшись по нему ещё раз, вдруг понял, что при всём глобальном размахе указанных в нём произведений, каждое из них с каждым годом имеет всё меньше и меньше связи с современностью. Что это, старость? В 35-то лет. Или литература, а вместе с ней и все остальные виды искусства, постепенно перестают быть главными раздражителями чувств и эмоций людей ХХI века? Сказав уже, пожалуй, всё, что можно было сказать. Но этому вопросу не место в данной заметке, поскольку адекватный ответ на него занял бы увесистый том – который в наше время, естественно, никто бы читать не стал.  
Регулярно наталкиваясь в Сети на посты с названием, вынесенным в заголовок, и сам задался вопросом: а что бы взял на такой остров я? Ну, ладно, не на остров, а, например, в случае переезда в другую страну (всю-то домашнюю библиотеку ведь не перевезёшь). Побродив мимо книжных полок, довольно быстро составил требуемую по условиям игры десятку. С точки зрения многих продвинутых читателей список этот наверняка типичен и в чем-то примитивно-наивен. Но на условном необитаемом острове у меня явно не будет нужды производить на отсутствующих окружающих впечатление (вроде того, как у Гребенщикова, когда «один Жан-Поль Сартра лелеет в кармане и этим сознанием горд») – куда важней в такой ситуации окружить себя теми произведениями, что сформировали твои вкусы и предпочтения. За каждым из которых скрывается целый пласт твоей жизни, что позволит не потерять на необитаемом острове (или в другой стране) ощущения цельности и непрерывности своей личности. При прочтении которых неизбежно подтянутся сопутствующие ассоциации, протянутся ниточки к другим книгам, людям, местам и ситуациям.

Повторяю, это не рейтинг мировых литературных шедевров, но исключительно субъективная подборка, и на сегодняшний день список из десяти книг, что максимально повлияли на мои вкусы, мировоззрение, да и просто жизнь, выглядит вот так:

1.      Александр Дюма, «Двадцать лет спустя»

Дюма, наверное, первый автор, благодаря которому я приобщился к иностранной литературе. Да, до него я уже успел прочесть Кэрролла, Свифта и многих других, но то были ярко выраженные сказочники, а «Три мушкетёра» стали первой прочитанной книгой о взрослых людях реального (ну или почти реального) мира. И именно тогда я впервые столкнулся с культурным разнообразием человечества – ничего похожего на Дюма я ни тогда, ни по сию пору в русской литературе не встречал: не в наших это традициях. Тем интереснее было читать про что-то абсолютно непохожее, абсолютное иное и при этом невероятно притягательное. Именно с этой книги культура Западной Европы прочно вошла в мою жизнь. Причём, по моим личным наблюдениям, те, кто не проникся Дюма или Верном в том нежном возрасте, никогда впоследствии не отличались знанием, да и просто любопытством в отношении западноевропейской культуры. Это сейчас я уже не на словах, а именно нутром понимаю, что все люди разные, что вообще в любой стране весьма малый процент интересуется чужой культурой, но в юные годы, помню, меня здорово удивляло отсутствие энтузиазма одноклассников к этому произведению. Более того, даже сейчас, общаясь с людьми весьма широкого кругозора, иногда просто отказываюсь верить в то, что огромный «мушкетёрский» мир прошёл мимо них, соприкоснувшись с их жизнью только посредством советского мюзикла.

Но почему «Двадцать лет спустя», а не собственно «Три мушкетёра»? Наверное, из-за динамики – её в «Мушкетёрах» слишком уж много, что делает эту книгу величайшим экшном в истории литературы, но любому экшну, как правило, не хватает глубины, прорисовки. «Двадцать лет спустя» в этом смысле представляет собой гораздо более плотный текст. Приключений тут немало, но исторических и бытовых зарисовок куда больше, так что на выходе получился всесторонний и живой портрет эпохи, возможно и не существовавшей в точно таком уж виде, но после Дюма ставшей абсолютно реальной и осязаемой. Ну, и обилие бесподобного юмора, коего в первой части было гораздо меньше. Торговля д’Артаньяном соломой, протестный митинг в поддержку советника Бруселя, путешествие мушкетёров по Англии – эти сцены видятся мне ещё и шедеврами сатиры. И, конечно, подробнейшим образом описанный Париж, посетить который хочется любому читателю Дюма. Уже взрослым дядькой, прогуливаясь неподалёку от Люксембургского сада, я был просто заворожён, завидев вот такой перекрёсток:

На улице Феру в «Трёх мушкетёрах» проживал Атос, а с улицы Вожирар на дуэль с д’Артаньяном приходит Портос, а еще на этой улице состоялась дуэль д’Артаньяна с Бернажу, да и вообще много чего... Конечно, я знал о существовании даже самых настоящих книг, посвящённых Парижу мушкетёров, но одно дело листать специализированный труд, и совсем другое – просто гулять, пребывая в своих мыслях, и вдруг благодаря лишь парочке ничем не примечательных табличек оказаться заброшенным в совершенно иной мир образов и воспоминаний.

«Двадцать лет спустя» стали для меня первым «окном в Европу». Открыв эту книгу на необитаемом острове, я моментально погрузился бы как в ставшую столь важной для меня французскую культуру, так и просто в своё детство.   

2.      Жюль Верн, «Таинственный остров»

Жюль Верн также составил немалый пласт впечатлений и ассоциаций, оставшийся со мной на всю жизнь. Указанный выше двенадцатитомник (его по подписке получила моя бабушка), был мною в детстве зачитан до дыр. Из обширнейшего наследия автора на необитаемый остров я бы, естественно, взял «Таинственный остров». Во-первых, где ещё как не на необитаемом острове перечитывать эту книгу; а во-вторых, именно в ней Жюль Верн максимально красочно и страстно описывает самые лучшие проявления человеческой природы – силу духа, бескорыстную верную дружбу, взаимовыручку, любознательность, здоровый дух в здоровом теле, неиссякаемый оптимизм, жажду путешествий. Никогда больше мировая литература не будет такой притягательно-светлой, и при этом не натужно светлой, как у советских пропагандистов. У шестерых колонистов нет никаких подавленных комплексов, скрытых сексуальных вожделений, они не грызутся в замкнутом пространстве, словно пауки в банке. Контраст с островом «Повелителя мух» превосходно демонстрирует разницу в мироощущении европейца XIX века и европейца века ХХ, прошедшего две страшные войны, что содрали плёнку старой культуры и обнажили животное и часто просто отвратительное бессознательное. Перемены эти оказались столь значительны, что ныне Жюль Верн прочно занял место классика литературы для юношества, хотя изначально его читателями были-то самые что ни на есть взрослые. Возможность сохранить в себе как детские воспоминания, так и портрет Золотого века европейской культуры, столь милого моему сердцу, – вот для чего бы я прихватил эту книгу на необитаемый остров.       

3.      Джордж Оруэлл, «1984»

Но восторженный гимн человеку от Жюля Верна, мягко говоря, не вполне исчерпывающе описывает человеческую природу. Мрачнейший и безысходный роман Оруэлла производит ошеломляюще-отрезвляющий эффект: да, общество может быть и таким, совсем не похожим на коммуну французского прогрессиста. Впервые прочитав «1984» в девятом классе, я с тех пор не нашел, наверное, ни одной статьи сколь-нибудь видного критика или писателя, который бы однозначно похвалил эту книгу. Всю свою жизнь я читаю лениво-снисходительные поучения о том, как и в чём Оруэлл неправ, в чем его слабость как литератора, как много существует гораздо более талантливо написанных антиутопий и т.д. и т.п. Однако спустя почти 70 лет после написания эта книга является одним из лидеров продаж в США; не проходит и недели, чтобы я не встретил в московском метро человека именно с этим романом в руках, т.е. "1984" остаётся глобальным феноменом, несмотря на все старания его критиков. Жажда личной свободы, не преувеличенное, но и не преуменьшенное значение плотской любви, само чувство любви, которые при желании легко может быть опоганено и разрушено извне, разрушена извне может быть и сама личность, какими бы качествами она ни обладала – вот главные акценты этой книги, что оказались столь близки чувствам и страхам самых обыкновенных людей, включая меня. Напоминание о том, что каждый отдельно взятый человек и общество в целом при определённых пертурбациях могут быть предельно отвратительны, не помешает ни на необитаемом острове, ни в любом ином месте.
Read more...Collapse )

Profile

kapetan_zorbas
kapetan_zorbas

Latest Month

June 2017
S M T W T F S
    123
45678910
11121314151617
18192021222324
252627282930 

Syndicate

RSS Atom
Powered by LiveJournal.com
Designed by Lilia Ahner