?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry | Next Entry

(пролог, глава 1 и фрагменты последующих глав приведены в предыдущих постах)

О чем он писал? О содержанках, их содержателях и любовниках (что было не одно и то же, а совсем наоборот, ибо содержателя иметь необходимо, но надобна же еще и любовь), об изменах, обманах и предательствах – по-французски изощренных и бесстыдных, о прожигателях жизни и просто бездельниках, о сестрах-лесбиянках и братьях – сутенерах своих сестер, о наркотическом опьянении и самоубийствах, о людях, чья алмазной твердости жестокость, разбивает вдребезги сердца других, хрупких и нежных – несомненно, намек на душевную хрупкость автора.
Юноши в его маленьких романах, – кажется, все, что больше тридцати-сорока страниц, он объявлял романом, – так вот,  юноши все вожделели друг к другу. Мне пришла на ум довольно мрачная аналогия: когда в течение двух лет умерли один за другим мои родители, тетка и племянник, мне на улицах повсюду встречались катафалки – казалось, кругом все только тем и занимаются, что хоронят своих близких. Прошли годы, раны мои затянулись – и катафалки с улиц исчезли. То есть, разумеется, их количество всегда было более или менее одинаковым – разной была лишь моя способность замечать их. Так и моему поэту повсюду виделись педерасты – действительные или скрытые, в каковые он готов был записать чуть ли не всех мужчин.
И все же я солгал бы, сказав, что его проза была лишена обаяния; но ведь и худенькая до прозрачности девушка с горящими глазами может быть обаятельна, вот только алые пятна на ее щеках – не румянец, а свидетельство чахотки в последней стадии.
«Как ни грустно сознавать, – продолжал поэт, качая головой, – Париж приходит в упадок. Теперь мой взгляд обращен на Италию, я связываю с ней большие надежды. Знаете, в свое время самые радикальные левые казались мне все же недостаточно левыми, а правые – недостаточно правыми. Советская Россия всем хороша, но уж больно похожа на муравейник с четко распределенными социальными ролями... и в центре его – огромная муравьиная матка. Она управляет всем и всё держит под своим контролем – мудрая усатая матка, – поэт захихикал. – Ту свободу, которой пользовались русские при Ленине, когда цвел авангард, гремела лира Маяковского, ту великолепную свободу ныне пережевывает своими мощными челюстями эта самая муравьиная матка. Впрочем, русские довольны – им так привычней. Но для меня, для вас, одним словом, для яркой индивидуальности такое общество слишком пресно. Нет-нет, большевики оказались недостаточно левыми. А правые...» – меня поражало, как быстро и причудливо меняются темы, как, по-блошиному прытко, скачут мысли поэта: – «...правые, обращаясь к национальным и религиозным чувствам, одновременно всегда искали опоры у власть имущих и богатых классов, и оттого не могли завоевать сердца широких народных масс. И, наконец, я понял: необходимо соединить края крайностей, замкнуть круг, завязать в узел крайне левых и правых – ведь у них гораздо больше общего, чем различий – и, кажется, именно это и сделал Муссолини, и каких блестящих результатов достиг! Патриотизм, национальная идея, прививка глубокой религиозности и лозунги социальной справедливости – что может быть пленительней для толпы! Под славным водительством Муссолини страна воскрешает эпоху легендарного Рима. Великолепные стройные чернорубашечники – будто когорты новых римских легионеров: рельефные мышцы, крепкие тела, высокий дух. Какая эстетика, сколько эротизма. А сам Бенито! Он похож на одного из цезарей, не правда ли? Выразительное лицо, чеканная его твердость, классическая лепка, и гордый взгляд, тяжелый волевой подбородок – поистине этот человек рожден повелевать. Вот увидите, с этим его суровым, поистине маскулинным духом, он встряхнет Европу, – и давно пора, ибо Европа вырождается. А, знаете, в чем причина? знаете? Ну же, ответьте», – наседал он.
Я промямлил что-то о множестве причин – как духовного, так и экономического порядка; он поморщился: «Ах, это банально. Разумеется, с общепринятой точки зрения вы правы. Но в чем главная причина? неужели вы еще не поняли? В женской похоти!»
Мне показалось, я ослышался; но, заметив мое изумление, он подтвердил: «Да-да, в неутолимой женской похоти! Это же паразиты на теле мужской цивилизации, они отравляют, разлагают ее, низшие существа, рабы своей вагины, узколобые, лишенные фантазии, я даже не уверен, есть ли у них душа, и склоняюсь к тому, что азиатский взгляд на этот вопрос гораздо вернее».
Я усмехнулся; сам, порой, – в особенности, когда вспоминаю жену с ее литературными глупостями, – могу пройтись насчет дамского интеллекта, эмансипации и других столь же забавных вещей, но это было уж чересчур, – а он принял мою усмешку за одобрение и продолжал взахлеб:
«Не правда ли, когда мы говорим «человек», то имеем в виду только мужчину. Взгляните, за соседним столиком сидит с газетой какой-то человек. Если бы там сидела женщина, я бы так и сказал: за соседним столиком сидит женщина. Но, раз это существо не человек, следовательно, оно – животное. Или птичка, как любят их называть, птичка, – со злостью захихикал поэт. – И верно: возьмите любой их разговор – они ведь не говорят, они чирикают, пищат разный вздор. А еще порхают, гадят на головы... И мы позволили им, суетным, пустым, тщеславным ничтожествам, превратить Европу в свое подобие – в женщину. О, как прав был Вейнингер – и это в двадцать два года – что за глубина мысли, непостижимо! гений, истинный гений! мальчик не смог вынести отвратительных реалий современности, но какая красивая смерть – запереться в доме, где умер Бетховен, и пустить себе пулю в сердце – смерть как произведение искусства...»
Бедняга сбрендил, – едва не ответил я. – Сбрендил, свихнулся, слетел с катушек Фауст без Маргариты – и, быть может, как раз на почве несчастной любви или фатальной мужской неудачи, а вся его слюнобрызжущая ненависть к «этим животным» – от страха. В юности, до грехопадения, я тоже испытывал страх перед женщиной, но теперь...
«Мир его праху, – сказал я. – Что до меня... – тут я не выдержал и рассмеялся, – ей-богу, с моей стороны было бы вопиющей неблагодарностью чернить женщин».
Поэт осекся. «Ах да, – пробормотал он и повертел в руках пустой стакан. – Но, кажется, вы допили свое вино, не хотите ли еще? Ах да, я же обещал подобрать для вас стихи».  
Он расплатился – за себя и за меня, не обращая внимания на мой протест, – взял такси, и мы поехали к нему домой.
Оказалось, он живет в предместье, в роскошном особняке – с анфиладой просторных комнат, более всего похожих на картинную галерею, и даже с зимним садом.
«Я не виноват, что родился в богатой семье, – улыбнулся поэт моему ошеломленному виду. – Хотите пройтись по залам?»
Он сперва угостил меня отличным сотерном, и лишь потом повел осматривать дом; тут была и богатая библиотека, – где я с удовольствием задержался бы подольше, – и музыкальный салон; мой радушный хозяин уселся к роялю и сыграл несколько пьесок собственного сочинения. Признаться, я был озадачен, мне показалось – какая-то чепуха, набор звуков, – впрочем, я не знаток. А сочинитель тут же объяснил, что старая музыка насквозь лжива, но, к счастью, эта великая ложь ныне издыхает: «Довольно с нас всякого хлама – облаков, лун, ундин и соловушек. Соловей поёт плохо, плохо! Дайте мне чего-нибудь новенького. Дайте же наконец искусства, что подходило бы мне, как удобные туфли, облегало меня, как отлично сшитый костюм. К черту вагнеров, брамсов и девятые симфонии, пощадите мои барабанные перепонки!»
Разволновавшись сверх меры, – хоть я ему и не противоречил, – он вскочил с вертящейся табуретки.
«Одну минуту, – сказал он, удаляясь в свой кабинет, – побудьте здесь, я сейчас вернусь».
Я рассматривал причудливое модернистское полотно (рот заехал на щеку, рядом – ухо, а вместо рук и ног какие-то обрубки, торчащие из раскоряченного тулова), когда он вернулся – необыкновенно воодушевленный, с чуть покрасневшими глазами, правая ноздря его была испачкана белым – и продолжил экскурсию.
«А вот здесь мои сокровища, мои святыни, – сказал поэт, и голос его дрогнул. – Это мамина спальня – здесь всё, как было при ее жизни... Вот флакон с ее любимыми духами, обратите внимание на благородство формы, на цвет стекла, изгибы граней...» – Темно-фиолетовый флакон, действительно, был необычной формы: его изогнутые ребра, казалось, хотели завернуться в спираль, да так и застыли на полпути. – «А это рисовая пудра, – он открыл коробочку, взмахнул в воздухе пуховкой: – чувствуете, какой тонкий аромат?» – и ловко напудрил себе щеки.
Меня кольнуло беспокойство.
«Здесь ожерелья... взгляните на игру камней, как вспыхивают бриллианты, как пылают под электрическим освещением рубины – будто застывшие кровавые слезы. Я часто прихожу сюда, беру пульверизатор, разбрызгиваю духи, и воскрешаю тот детский восторг, что, бывало, испытывал, когда мама, причесанная и одетая, чтобы ехать на бал или в оперу, заходила поцеловать меня на ночь. Шелестел шелк, горели бриллианты – мама подходила к моей кроватке; я вскакивал, в кружевной ночной рубашечке прямо приплясывал перед мамой – ах, как она была хороша, я готов был молиться на нее. Возьмите меня с собой, умолял я, хватая ее за полы платья».
Взгляд поэта разгорался, речь становилась все более вдохновенной и сбивчивой. «Помню упоительные ощущения, когда мои руки касались бархата, – бормотал он, – словно я трогаю теплый мох... или когда шелк маминых юбок холодил мне пальцы... Но меня укладывали обратно в постель, мама целовала меня, горничная гасила свет, а я лежал и только притворялся спящим: перед моими глазами сияли хрустальные люстры, в ушах гремел вальс – я мечтал обо всей той роскоши, в которой купалась мама на своих балах... А вот здесь, в этой вазе у меня всегда свежие розы – она так любила их».
Не переставая говорить, он подскочил к зеркалу и быстрым отработанным движением накрасил себе губы. Я встревожился уже не на шутку. 
С этой минуты события пустились в безумный галоп. «Дальше, идем дальше», – воскликнул поэт; худенький, легкий, как комарик, он, казалось, летел – и пританцовывал, подпрыгивал на ходу, напевал.
«Мой сентиментальный музей (мы добрались до его детской – думаю, тут лет сорок ничего не меняли). Моя кроватка, – он с нежностью поправил покрывало, разглаживая веселенькие кружевные рюши. – Да входите же, входите, не стесняйтесь. Моя лошадка», – поэт похлопал деревянную лошадку по загривку, и та закачалась на своей дуге-подставке.
В углу были сложены игрушки – не свалены кучей как ненужный хлам, а именно аккуратно разложены; поэт наклонился, принялся в них рыться, перебирать, наконец, вытащил колпачок Пьеро и нацепил себе на голову: «Как, по-вашему, мне идет?» Я вежливо улыбнулся, не зная, как следует себя вести в такой ситуации. А он влез на детский стульчик и принялся декламировать с трагическими завываниями, достойными актеров старой школы:
«Как вы дрожите, трепетные руки,
плетя узор
из скорби, слез, сомнения и муки –
сокрыть позор.
Плетите же, сотките покрывало
из горьких слов,
а если слов окажется вам мало,
добавьте снов.
Черпайте пригоршней, кидайте их горстями...»
Он оборвал сам себя, в его глазах блеснули слезы. В нем произошла странная перемена, да что там перемена – у меня было такое чувство, будто в этой комнате, подобно взрыву, внезапно грянуло безумие. Стоя передо мной на детском стульчике, как на пьедестале, он размахивал руками и кричал мне в лицо: «Знаете ли вы, каково это – исполнять смертельный трюк, смертельный танец над бездной? Я канатный плясун! Я канатный плясун! Я иду над базарной площадью, а внизу толпа зевак только и ждет, когда я сорвусь и сломаю себе шею».
Но тут его внимание привлек игрушечный барабан – поэт бросил свой монолог, спрыгнул со стула, схватил барабан, палочки и, радостно смеясь (настроение его менялось каждую минуту) принялся выбивать дробь; получалось, между прочим, как у заправского барабанщика. Я похолодел.
Побарабанив немного, он вновь расстроился:
«Ужасные люди, вульгарные, грубые – они повсюду, они окружают, они душат меня. Вы с ними? Признавайтесь, вы с ними заодно?»
«Что вы, Боже упаси», – ответил я, на всякий случай пятясь к двери и прикидывая: он маленький, щуплый – пожалуй, справиться с ним не составит труда, а все же...
«Тогда берите трубу, – он сунул мне в руки игрушечную дудку.  – Трубите сбор!»
«Прошу вас, успокойтесь. Да успокойтесь же. И это не труба, а ду...»
«Трубите сбор! – кричал он, остервенело колотя в барабан, – Трубите сбор!»

Дудел ли я в ту ночь? Я не хочу об этом говорить.
На шум явился камердинер, подхватил поэта на руки и понес в спальню. Обычную, взрослую.
А я вышел из его особняка и битый час плутал по ночному предместью, прежде чем мне попалось такси.

Свои стихи он прислал мне на следующий день с посыльным. Я засел было за перевод, но скоро понял – натура моя противится этой работе. Никаких «диких цветов поэзии» я не обнаружил, никакого аромата – стихи пахли чернилами, пылью, будуаром старой кокотки; темные по смыслу, они были полны вымученных мертворожденных метафор; вот образец его стиля – в моем переводе, разумеется, но ритм и образы – его, за это ручаюсь:
«И роскошь – злой наездник, что на плечи
вскочил  ко мне, –
усталость и душевное увечье
несла извне».
Я утверждаю, настаиваю, и готов спорить до хрипоты: роскошь – не наездник, не может она быть наездником; роскошь, вскочившая на плечи, – а именно так в оригинале, – не рождает ни зрительного, ни чувственного, ни какого угодно образа, хоть убей. Что, черт возьми, он хотел сказать? Что душа его отравлена семейным богатством? Тогда почему «извне»?
Отложив стихотворение, я взялся за другое. Панайя му! – сказал бы Ламбракис. Это оказался гимн однополой любви, изобиловавший физиологическими подробностями, слегка прикрытыми тюлем античной риторики; чего там только не было – и мраморная колонна, победно вздымающаяся среди буйного кустарника, и манящая потайная пещера; бедному нашему Кавафису такое могло разве что сниться.
Должно быть, я мужлан (и неудивительно, ведь мои предки по отцовой линии – грубые клефты, по материнской – простые заскорузлые крестьяне), но мне, хоть убей, не понять утонченности той особой культуры, духовный центр которой располагается в... одним словом, в известном месте, как его ни назови – хоть потайной пещерой, хоть еще как.
Я написал издателю, что моему эстету нужен другой переводчик, ибо я привык вживаться в автора, а в его случае это для меня немыслимо.

Profile

kapetan_zorbas
kapetan_zorbas

Latest Month

August 2017
S M T W T F S
  12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
2728293031  
Powered by LiveJournal.com
Designed by Lilia Ahner