?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry | Next Entry

23 января. Сегодня утром мы обнаружили в ущелье замерзшие трупы трех наших солдат; их ноги торчали из-под снега, так мы и наткнулись на них. Рядом с ними лежал и один мятежник в летнем хаки, без фуфайки, босой. Он был ранен в обе ноги и подполз к солдатам; все четверо сжимали друг друга в объятиях, чтобы согреться.

29 января. Любовь моя, сегодня мне приснился самый странный и бессвязный сон, что я когда-либо видел в жизни. Я не знаю, что он означает, однако он растревожил мне сердце, словно той маленькой кричащей рыбкой был я.

Я словно находился в морских глубинах и слышал, как одна рыбёшка в гневе кричит на Бога. Глядя, как она открывает и закрывает свой рот, я не слышал ни звука, но понимал, что она говорит – как мы понимаем немых; её гневные слова звучали в моей голове. Она задрала свои колючие хилые плавники и в отчаянии кричала Богу: «Тебе следовало дать силу праведным! почему ты дал ее неправедным? Разве таким должен быть Бог?» Похоже, ее обидела какая-то рыба покрупнее, поэтому она подняла голову и жаловалась Богу. И Бог ей ответил, но я не расслышал ни голоса, ни слов; я лишь видел, как время от времени над рыбёшкой вспенивались и закручивались воды, а она, ошеломленная, кружилась и билась в них. Но как только вихрь затихал, рыбка снова поднимала голову, и я снова слышал в своей голове всё те же слова: «Тебе следовало дать силу праведным! почему ты дал ее неправедным? Разве таким должен быть Бог?»

Мария, любимая, если я надолго задержусь в этих диких горах, то сойду с ума. Каждый миг, день и ночь, я думаю о тебе – только это спасает мой разум.

1 февраля. Сегодня я весь день был с тобой, моя Мария, весь день я ощущал лёгкий сладкий аромат, будто внутри меня расцвело миндальное дерево. Как в тот день –помнишь? – ровно год назад, когда мы впервые встретились и отправились на прогулку в Сунион, чтобы посмотреть храм Посейдона. Мы взяли с собой хлеб, апельсины и Гомера. Уже расцвели миндальные деревья, теплая земля была покрыта нежной травой, и по ней прыгали новорожденные козлята, а сосны благоухали словно мед – ты помнишь? И над нами стояло солнце и согревало нас, горделиво взирая на то, как два маленьких счастливых насекомых шагают по камням.

На тебе была лёгкая розовая блуза и белый бархатный берет, из-под которого выбивались два непослушных локона, и ветер играл ими. Как быстро мы шли, как молоды были, каким чистым казался мир, какими зелеными были деревья, каким голубым небо, полное любви. Как постарел я за один этот год! Прежде мне не доводилось убивать, теперь же за мною груда трупов, и сердце моё окаменело. Помнишь, как мы говорили о Гомере, и бессмертные строки подхватывали нас, подобно волнам. Какое это было счастье, как вдруг ожил в наших сердцах священный текст, Гомер, Ветхий Завет нашего народа! Мы чувствовали, как великая песнь входит в нас, смеясь и отдаваясь эхом, словно морской прибой. Из глубин священного Средиземного моря поднималась среброногая Фетида, держа в руках новые доспехи для своего сына; изысканно украшенные они сверкали бронзой и золотом, ибо только что вышли из рук Бога. Какой узор хромой Бог выгравировал на них в Своем мудром мастерстве! Мы взялись за руки и, стоя под соснами в лучах весеннего солнца Аттики, глядя в морскую даль, декламировали бессмертные строки:

И вначале работал он щит и огромный и крепкий,
Весь украшая изящно; кругом его вывел он обод
Белый, блестящий, тройной; и приделал ремень серебристый.
Щит из пяти составил листов и на круге обширном
Множество дивного бог по замыслам творческим сделал.
Там представил он землю, представил и небо, и море,
Солнце, в пути неистомное, полный серебряный месяц,
Все прекрасные звезды, какими венчается небо:
Видны в их сонме Плеяды, Гиады и мощь Ориона,
Арктос, сынами земными еще колесницей зовомый;
Там он всегда обращается, вечно блюдет Ориона
И единый чуждается мыться в волнах Океана.
Там же два града представил он ясноречивых народов:
В первом, прекрасно устроенном, браки и пиршества зрелись.
Там невест из чертогов, светильников ярких при блеске,
Брачных песней при кликах, по стогнам градским провожают.
Юноши хорами в плясках кружатся; меж них раздаются
Лир и свирелей веселые звуки; почтенные жены
Смотрят на них и дивуются, стоя на крыльцах воротных[1].

И помнишь, мы декламировали под соснами бессмертные стихи нашего пращура и всё не могли насытиться ими; мы будто видели, как они струятся и впадают подобно реке в море. Любимая, какой прекрасной могла быть жизнь, какой простой и доброй, и во что мы её превратили! Я, который стоял подле тебя в тот незабвенный день, и сердце мое переполнялось любовью даже к самому ничтожному червю, я сейчас в горах Эпира сжимаю в руках винтовку и убиваю людей! Нет, нет, мы не имеем права называться людьми; нас следует называть человекообразными. Мы начали свой путь от обезьяны, чтобы стать человеком, но мы всё ещё на полпути... И всё же сердце мое тает от любви, оно помнит тебя, моя Мария, и расцветает подобно миндальному дереву; оно помнит Гомера и чувствует, что такое Человек и Бессмертие.

2-е февраля. Я проснулся, и внутри меня все еще цвело миндальное дерево; кровь моя струилась в ритме, полном радости, печали и ностальгии; и твоё имя, моя Мария, плыло и покачивалось в моей крови, словно чайка на волнах. Как жаль, что у меня нет времени – времени и сил – облечь этот ритм в слова, в ударные и безударные слоги, и превратить в стихи! С губ моих рвалась песня, и я всё повторял: «Если б только нас сегодня оставили в покое, чтобы я мог взять клочок бумаги и карандаш!».

Но протрубили тревогу, и мы схватились за винтовки; мятежники высунули нос с горы Аэторахи, где они окопались и откуда все эти месяцы мы не можем их выбить, и нам снова пришлось убивать и погибать. Сейчас, когда я пишу тебе, стоит ночь; мы только что вернулись, измученные, окровавленные, снова были убитые с обеих сторон, и мы снова ничего не добились – ни мы, ни они – вся эта кровь была пролита напрасно.  

Когда мы читаем у Гомера, как ахейцы и троянцы идут в битву, получают ранения и испускают дух, то ощущаем некое возвышенное торжество; наш разум обретает крылья, сердца наполняются радостью от того, как этот великий поэт превратил бойню в песнь – будто погибали не люди, но облака в человеческом обличье, не чувствующие боли, словно они сражаются не взаправду на бессмертном ветру, словно кровь, что они проливают, является ничем иным как нежно-розовой краской заката. В поэзии человек и облако, смерть и бессмертие неразличимы. Но когда война разражается здесь на земле, и тело воина осязаемо – плоть, кровь, волосы, душа – любовь моя, какой кошмар, какой ужас являет собою война! Ты идешь в бой со словами: «Я всё равно останусь человеком даже в этой бойне, я ни к кому не питаю ненависти и выступаю в битву с состраданием в сердце». Но в тот миг, когда ты осознаёшь, что жизни твоей грозит опасность, что тебя хотят убить, из глубин твоего существа вдруг выпрыгивает темное мохнатое создание – твой пращур, что таился внутри тебя, о коем ты и не подозревал; твое прежнее человеческое лицо исчезает, и кажется, будто у тебя выросли остроконечные клыки, как у гориллы; и мозг твой превращается в клубок из крови и шерсти. Ты шагаешь и кричишь: «Вперед! В атаку, ребята! Смерть им!», и крики, что исходят с твоих губ, принадлежат не тебе, они не могут быть твоими, это не человеческие крики; и даже твоё человекообразное в ужасе исчезает, и из твоих глубин выпрыгивает не отец твой, но далёкий предок, горилла.

Иногда меня охватывает желание убить себя, чтобы спасти человека внутри себя, спастись от зверя; но ты, Мария, ещё удерживаешь во мне жизнь, и я терплю. «Наступит день, - говорю я, - когда это братоубийство закончится, тогда я сброшу с себя эту гориллью шкуру – хаки, солдатские ботинки, винтовку – снова возьму тебя за руку, моя Мария, и мы вместе отправимся в Сунион и снова, счастливые, будем декламировать бессмертные стихи Гомера».

11 февраля. Лютый мороз, весь день идет снег, мы замерзли, и у нас нет дров. А по ночам – каждую ночь – мятежники не позволяют нам сомкнуть глаз. Мы со страхом встречаем рассвет и со страхом же встречаем сумерки; винтовка никогда не покидает наших рук, наши уши и глаза постоянно настороже – достаточно скатиться камню, мелькнуть животному, как мы вскакиваем и начинаем палить во тьму. Мы измучены бессонницей и страхом, и если б мы хоть были уверены, что сражаемся за большую идею…

Наш капитан – свирепый человек, гневливый, от природы мрачный. Над ним висит злой рок, который его ненавидит и толкает к пропасти, на погибель. Он это чувствует и звереет ещё больше; он хочет воспротивиться, но не может и с проклятиями продолжает свой путь к невидимой бездне. Он видится мне подобным герою античной трагедии, и я смотрю на него со страхом и состраданием, как смотрел бы на Агамемнона, входящего в свою ванную, или на Эдипа, когда он, обезумевший и ослепленный судьбой, доискивается до истины.   

А в последние время он уже даже не человек, а дикий зверь; на днях жена бросила его и ушла в горы к мятежникам. Она приехала сюда на Рождество из Янины. Что это за женщина! Для нас здесь, среди этих диких камней, она была подобна чуду, словно ночь вдруг сменилась рассветом. Нам, затерянным в этих горах, невыспавшимся, грязным, небритым, давным-давно не видевшим настоящей женщины, она казалась нереидой, светловолосой, с родинкой на щеке, со стройным телом и легкой походкой. Но главное: ее аромат – пудры и лаванды – что наполнял воздух, когда она проходила мимо нас.

В те дни капитан впервые улыбался и смотрел на нас так, словно мы тоже были людьми. Его лицо изменилось; он каждый день брился, стал лучше одеваться, а его сапоги теперь всегда блестели. Изменился даже его голос и походка. Но жена его никогда не улыбалась; с каждым днём её лицо становилось всё мрачнее, и когда она смотрела в нашу сторону, ее взгляд казался жёстким, холодным и полным ненависти. И как-то раз ночью она открыла дверь и ушла в горы.

Эту новость принёс нам Стратис; кривоногий хитрец заливался смехом, он кружил по казарме, напевая: «Упорхнула птичка, упорхнула, никогда назад уж не вернётся!» «Мы пропали, - пробормотал мой друг Васос, - он теперь не успокоится, пока всех нас не угробит. Он будет гонять нас в бой днем и ночью». Он в задумчивости умолк, а затем повернулся ко мне и прошептал, чтобы никто больше не услышал: «Смерть меня бы особо не тревожила, клянусь тебе, Леонидас, знай я, ради чего или ради кого мы умираем. Но я не знаю. А ты?»

Что мог я ответить ему, любовь моя? Откуда мне знать? Вот в чем самая большая мука.

12 февраля. На рассвете прозвучал сигнал тревоги; мы окружили деревню, чтобы из нее никто не выбрался; нам было приказано схватить всех тех, у кого есть родственники среди мятежников, – родителей, братьев, сестер, жен, – и согнать их на окраину деревни, в глубокую яму, окруженную колючей проволокой. С утра пораньше мы ходили по домам и хватали стариков и старух, жен и сестер. Во всех домах поднялся плач; люди цеплялись руками за двери, за окна, за края колодцев, и не ослабляли хватку. Мы били их по рукам прикладами, рвали их рубахи и куртки, пытаясь оттащить их; несколько человек получили ранения прежде, чем нам удалось построить их в шеренгу и отправить в яму. Поначалу мое сердце разрывалось; мне хотелось плакать; я не мог вынести их криков, не мог глядеть на эту несправедливость. Старые женщины, матери, смотрели на меня с ненавистью и вздымали свои руки, проклиная меня, а я с силой тащил их, хотя всё это время мне хотелось прижаться к их сморщенной груди и зарыдать вместе с ними.

«Что мы сделали? – кричали они. - Почему нас сажают за колючую проволоку? В чем мы виноваты?»

«Нет, вы ни в чем не виноваты, - отвечал я. – Идёмте же».

Но постепенно – что же это за зверь, грязный и опасный, которого мы зовём человеком? – постепенно я приходил в ярость. Нехотя делая свирепые жесты, я сам рассвирепел. Я начал в бешенстве колотить по рукам, цеплявшимся за двери, хватать женщин за волосы и пинать детей своими ботинками.

14 февраля. Снег всё идет и идет; горы все побелели, а дома укутаны снегом, скрывшим теперь все уродства деревни и превратившим их в диковинные сказочные красоты. Заснеженная тряпка, висящая на веревке – какое чудо! Дохлый жеребёнок, полностью погребенный под снегом – какие изящные линии! Нежные краски – розовые на рассвете, бледно-голубые днем, фиолетовые на закате. Какой покой в лунном сиянии, какое чудо этот заснеженный мир! Ах, Мария, любовь моя, не будь войны, мы бы гуляли с тобой по этим заснеженным горам, обутые в крепкие ботинки, одетые в толстые свитера, в шерстяных шапках, закрывающих уши, а вечером мы бы возвращались в домик, где нас бы ждала горячая ванна и стол с двумя глубокими мисками дымящегося супа подле горящего очага.

Кто был тот великий завоеватель, который в час своей смерти вздохнул и сказал: «О трех вещах я мечтал всю свою жизнь – о маленьком домике, о жёнушке и о горшке с кудрявым базиликом, но их-то я и не добился». Жизнь такая странная вещь, моя любимая, человеку для счастья действительно нужно очень немногое! Но он губит себя, гонясь за великими призраками… Сколько раз мне хотелось отшвырнуть винтовку и уйти! Уйти и придти прямо к порогу маленькой комнаты, где ты склонилась над учебником, моя Мария. Дотронуться до твоей руки, ощутить её тепло в своей ладони и не говорить ни слова. Мне кажется, нет большего счастья, чем прикоснуться к руке любимого человека.

Но я этого никогда не сделаю; я останусь здесь с винтовкой в руках и буду сражаться, пока мне не скажут: уходи. Почему? Из страха – из страха и стыда. И даже если б я не боялся, я бы всё равно не ушёл. Великие и ужасные слова: долг, родина, мужество, дезертирство, бесчестье - связали и парализовали мою маленькую, горячую, слишком плотскую душу.

16 февраля. Лишь одно я хотел бы знать, любовь моя, чтобы продолжать жить после всего, что я тут увидел и совершил; лишь одно – за что я сражаюсь? за кого я сражаюсь? Нам говорят, что мы сражаемся за спасение Греции, мы, национальная армия, чёрнобереточники, как нас называют; и что наши враги в горах – краснобереточники – сражаются за то, чтобы разделить и продать Грецию. О, если бы я только знал! Если бы только был уверен! Тогда всё, быть может, было бы оправдано – все наши зверства, все те беды, что мы сеем, лишая крова, неся убийства, поджоги, бесчестья. Тогда я бы отдал свою жизнь – не говорю, что с радостью, конечно же, нет, ибо существуешь ты, моя Мария, - но с готовностью. Я бы сказал, пусть и я лягу костьми вслед за предками, ибо, как гласит наш гимн, свобода произрастает из костей своего народа.

Я схватил молодую мать за шею и пинком поставил ее в шеренгу; она была женой мятежника и держала на руках ребёнка. Она повернулась и посмотрела на меня, и мне, пока я жив, никогда не забыть этого взгляда; сколько бы хорошего и достойного не совершил я в будущем, моему сердцу никогда больше не обрести покоя. Она не открыла рта, но я услышал внутри себя громкий вопль: «Леонидас, тебе не стыдно? До чего ты докатился?» И в этот миг мои руки парализовало. Я тихо заговорил с ней. «Мне стыдно, - прошептал я, – мне стыдно, женщина, но я солдат, я тоже лишен свободы, я больше не человек, прости меня!» Но женщина не ответила; она высоко подняла голову, прижала к себе ребёнка и заняла своё место в шеренге... Эта женщина, подумал я, если бы могла, подожгла бы казарму и нас всех заодно. Этот ребёнок впредь будет сосать из материнской груди не молоко, но ненависть, презрение и жажду мести, и когда он вырастет, он тоже уйдет в горы – мятежником; и чего не смогли сделать его отец и мать, то сделает он – и мы дорого, но справедливо заплатим за несправедливость.

Ты не поверишь, любовь моя, но эта мысль меня утешила. Я пришёл к выводу, что творимые нами жестокости, бесчестья и несправедливости не будут напрасны – ибо они пробуждают и ожесточают душу того, кому причинили зло. Все эти кастеллианцы могли бы прожить всю свою жизнь в рабстве и оцепенении, не поднимая головы, но наши зверства не позволят им терпеливо и трусливо истлеть; и рабы, которых мы сейчас пинаем, однажды проснутся, и все горы рухнут и раздавят долины, а предводителем их будет – Бог даст – вот этот ребёнок, которого сегодня держит на руках безмолвная, гордая мать.

17 февраля. Война – война и снег. Холод, голод, стервятники; потом тревожная тишина – и снова холод, голод, стервятники. Ночные патрули в снегах; один наш товарищ не вернулся, и мы, взяв собак, отправились на поиски. Мы нашли его в расселине, замёрзшего до смерти, с выклеванными глазами – стервятники первым делом пожирают глаза. И все горные тропы усеяны мёртвыми мулами и лошадьми, что были убиты пушками, голодом, холодом. Васос сегодня сказал мне: «Мне не жаль убитых людей, мы этого заслуживаем. Мулов и лошадей – вот кого жалко».

22 февраля. За что я сражаюсь? За кого я сражаюсь? С каждым днём мои сомнения растут и вместе с ними моя мука. Я дошел до той точки – хотя мне и страшно это признавать – когда единственными сносными моментами моей жизни здесь являются те бесчеловечные моменты, когда я беру винтовку и охочусь на людей. Потому что тогда у меня нет времени или сил думать о чём-либо другом; я сражаюсь, подобно дикому зверю, лишь затем, чтобы убить, а не быть убитым. Но в тот миг, когда страшный рёв затихает, передо мной встаёт ужасающий вопрос, словно кобра с раздувшимся капюшоном. Вдруг я сражаюсь, чтобы укрепить ложь и несправедливость, поработить Грецию, спасти бесчестных? Что если это мы предатели, что это мы продаём Грецию, а так называемые предатели в горах – вдруг это партизаны, сродни клефтам 21-го года?[2] Как мне отличить справедливость от несправедливости и решить, к кому примкнуть и какой стороне вручить свою жизнь? Кажется, для воина нет большего мучения.

Сегодня капитан снова выбрал пятерых парней, пятерых сплочённых храбрецов, и приказал их расстрелять за отказ вступить в национальную армию. Может ли идея, что порождает такое мужество, такое безразличие к смерти, оказаться ложной - вот о чём я себя целый день спрашиваю. Но я не могу найти ответ, ибо прекрасно знаю, что я видел точно такое же мужество и у чёрнобереточников, когда они предстали перед мятежниками. Те сказали нашим, когда взяли их в плен: «Хотите уйти с нами в горы?» «Нет, не хотим». – «Тогда вас расстреляют!» – «Расстреливайте! Мы родились греками, и мы умрём греками». И их убили. А когда раздались выстрелы, они закричали: «Да здравствует Греция! Да здравствует свобода!»

Так что героизм и вера – не самые верные критерии; но как тогда мне отличить правду ото лжи? Сколько героев и великомучеников жертвовали собой ради дьявольских идеалов; подлинные герои и мученики есть как у Бога, так и у Сатаны; как мне отличить одних от других?

1 марта. Небо и горы сегодня слились в одно целое, не видно ни зги, нас окутали облака, и бесконечными хлопьями падает снег. Мы всё утро расчищали тропы. Сегодня столкновений нет – краснобереточники не спускались, а мы не собираемся к ним подниматься; Господь сегодня встал между нами, и мы получили небольшую передышку.

Около полудня зашёл Стратис; мы все сидели, сжавшись в углу казармы, – верный друг Васос, простой пастух Панос и хитрый еврей Левий. Стратис жестом поманил нас, и мы встали. «Пойдёмте, - сказал он, - я хочу с вами поговорить».

Он шёл впереди, а мы за ним, гуськом, ступая след в след и проваливаясь в снег по колено. Он толкнул какую-то дверь и вошёл. Дом был пуст; мы приходили сюда несколько дней назад и забрали живших здесь старика со старухой; их посадили за колючую проволоку – у них было два сына, известных своей доблестью, и оба мятежники.

Мы взяли топор, порубили на дрова стоящую в углу койку и развели огонь в очаге. Разломали и плохонькую кушетку, и огонь заплясал; мы тесно сгрудились вокруг него, вытянув руки и вбирая в себя тепло. Наши руки и ноги оттаяли, кровь снова забегала, а лица засияли. Мы посмотрели друг на друга – как мало нужно бедняге-человеку для счастья! Мы тянули руки к огню, словно поклоняясь, словно пламя было древнейшей и самой желанной богиней, великой благодетельницей человека, и пламя будто сблизило нас, как братьев – подобно наседке, укрывающей птенцов своим теплом.

Нас было пятеро; у всех были разные идеалы, разная работа, разная цель в жизни; пять разных миров: наборщик Стратис, пастух Панос, плотник Васос, торговец Левий, и я, студент; но в этот миг, объятые теплом огня, мы слились в единое целое. Наши вены оттаяли, наши сердца оттаяли; нас наполнила огромная сладостная радость – она поднималась от наших ног к коленям, животам, сердцам, головам. Сонный Панос закрыл глаза и задремал. Завидуя ему, я тоже опустил голову – ведь я столько ночей не спал – но Стратис сердито толкнул меня.

- Я не спать вас сюда привёл, откройте глаза, рохли. Я должен вам прочитать нечто важное, – он вытащил из кармана письмо.

- Ребята, - сказал он, - клянусь вам, я не знаю, как это письмо попало в мой карман. Среди нас завелся шпион и хочет нас разобщить. Видите? То «Радикал»[3] подбросят, то красные листовки, то письма. А это я нашел сегодня утром у себя в кармане. Я это прочитал и перечитал; я не знаю, что тут думать, поэтому позвал вас, дураков, сюда, дабы мы вместе могли прочесть и обсудить, что тут говорится, если, конечно, мы мужчины, а не бараны, которые без рассуждений идут на бойню и только блеют – бее-бее – что означает: зарежь меня, хозяин, дабы я отправился в рай!

Левий язвительно ухмыльнулся и подмигнул Стратису:

- Ах, ловкач-Стратис, - сказал он, - ты хочешь меня одурачить? По части ума грек опасается только еврея, а еврей – только армянина. Ты не армянин, так что тебе меня не провести. Это ты написал письмо! Твоих рук дело…

- Ты сам себя перехитрил, Абраша, - ответил Стратис, с ненавистью смотря на еврея. – На, взгляни на почерк, на подпись!

Левий взял письмо и, наклонившись к огню, стал рассматривать.

- Ух ты, неужели это хромоногий Алекос? – воскликнул он. – Так его не убили? А я-то напрасно лил по нему слёзы!

Солдат Алекос был хитрец; повар из Превезы, он и у нас устроился поваром; жирный, хромой, пышноусый – сколько же волос с этих усов мы наглотались вместе с его супами. С месяц назад он исчез, и мы решили, что он убит и что шакалы сожрали его труп, так что мы поделили меж собой его вещи – кое-что из одежды и четыре украденные им серебряные ложки.

- Он жив? Он жив? – хором воскликнули мы. – Так читай же, Стратис! Откуда он пишет? Что говорит? Ай да хромой сукин сын!

- Кому он пишет? – спросил Левий.

- Это послание всем и никому, - ответил Стратис. – Вы увидите, он сам так говорит. Эй, Панос, пастушок, просыпайся. Всем навострить уши!    

Стратис подошёл к огню и начал читать окрепшим голосом:

«Эй, солдаты, солдатики, дуралеи! Это, ребята, пишу вам я, хромоногий Алеко. Это не простое письмо, а послание, так что зачитайте его всем, чтобы ваши глаза открылись. Уже месяц, как я сбежал со скотобойни, на которую согнали вас, глупцов. Я в горах, на свободе, вместе с храбрецами. Не слушайте, щенки, что вам рассказывают всякие подлецы; они потчуют вас лживыми байками: что мы тут голодаем, мы убиваем пленных, водим дружбу с албанцами и болгарами. Здесь, ребята (клянусь усами, которыми я столько месяцев кормил вас), греческий флаг развевается здесь! И когда мы берём в плен чёрнобереточника, он волен выбирать: «Хочешь присоединиться к нам? Добро пожаловать! Хочешь уйти? В добрый час!» Что же до еды, то живём не тужим, ребята. Благослови Бог американцев, которые шлют вам пароходами тушёнку, чай, сахар и повидло, а мы совершаем налёты и всё это забираем себе. Если б не американцы, нам бы пришлось худо. Благослови их Бог, дядюшка Трумэн знает своё дело. Мы слышали, что он тут высылает вам новенькое летнее обмундирование, пушки и автомобили – ждём не дождёмся! Скоро лето – пора нам переодеться и вооружиться.

Клянусь Богом, когда я вспоминаю про вас там внизу, у меня сердце кровью обливается. Доколе, щенки, собираетесь воевать и погибать? Вы что, ещё не поняли, что ваша игра проиграна? Что это вы – турки, а мы – партизаны и клефты, что сражаются за свободу? 21-й год вернулся, мои турчата!

«За свободу всегда сражаются лишь немногие, - сказал нам на днях капитан[4], - и эти немногие всегда побеждают многих». Я вам добра желаю, а потому говорю: бегите вы из того загона, в который вас согнали, как убежал я, хромоногий. Давайте же, сматывайтесь! Иначе вы пропали, бедолаги. Я вспоминаю вас одного за другим, и так и хочется затянуть поминальный плач. Как поживает этот покойничек, капитан-мясник? А покойный сержант Минас, этот добряк-недотёпа со свиным рылом? А покойный Леонидас, хороший мальчик, что возится с ручкой и бумагой и всё напевает подобно улитке на раскалённых углях, в то время как весь мир полыхает? А покойный хитрец-Абраша? А кривоногий коротышка Стратис? Эх вы, покойнички несчастные, время ещё есть, выбирайтесь из этой могилы и поднимайтесь в горы, дабы испить живой воды. Всё это написал вам я, Алекос, хромоногий, быстроногий, который сбежал со скотобойни, повар в красном берете!»


[4] Если в русском языке слово «капитан» означает воинское звание как в сухопутных, так и в морских силах, то в греческом языке это два разных слова. Обороной Кастелло руководит капитан национальной армии (λοχαγός), тогда как мятежниками – не военный, а дословно «капетан» (καπετάνιος), что в переводе означает и капитана корабля, и, как в данном случае, предводителя партизанского отряда. Наиболее близким аналогом этого второго «капитана» является «атаман». Тем не менее, я называю предводителя мятежников также капитаном, так как в русском языке «атаман» по большей части ассоциируется с казачеством, а «капетан» может показаться эдакими «олбанскими» вариациями – прим.перев.

[2] Греческая война за независимость 1821-го года

[3] Газета греческих коммунистов


[1] Перевод Н.Гнедича


перевод: kapetan_zorbas

Profile

kapetan_zorbas
kapetan_zorbas

Latest Month

November 2017
S M T W T F S
   1234
567891011
12131415161718
19202122232425
2627282930  
Powered by LiveJournal.com
Designed by Lilia Ahner