kapetan_zorbas (kapetan_zorbas) wrote,
kapetan_zorbas
kapetan_zorbas

Роман Елены Колмовской "Путешественник и сирены", пролог

Если я опустил некоторые подробности своего пребывания в России, а иные – изменил, добавив то, чего не происходило в действительности, однако могло произойти, – я сделал это не по неведению или забывчивости, но из необходимости приравнять повседневные впечатления к мифу, приведя эту действительность в наиболее полное соответствие с ее сущностью. У художника есть такое право, и не просто право, а долг – всё подчинять сущности.

Костас Менегакис.
«Паломничество в Красный Иерусалим».


«В этом старом доме, одиноко стоящем на берегу моря в окружении кипарисов и лимонных деревьев, я, тоже одинокий, добровольный затворник, укрылся ото всех, кто мне дорог, чтобы завершить, быть может, главный труд своей жизни.
Я всегда знал, что долг человека – не преодолеть обезьяноподобного предка в себе, но преодолеть и самого человека – ради восхождения к Богу.
Природа дала нам великий пример: обращение гусеницы в бабочку. Что может быть загадочней, прекраснее, страшнее, чем это полное перерождение, чем эта смерть существа ползающего во имя жизни крылатого.
Смерть – воскресение – вознесение. Именно так. Тайна, что пленяла и завораживала еще древних: не случайно на родном моем языке ψυχή – душа – порой, еще и «бабочка».
Гусеница qua[1] гусеница умирает – ее останки пребывают в гробу-коконе – в урочный час кокон трескается, открывается гробница – слабое создание вылезает на свет Божий, расправляет крылышки и – наконец – взлетает.
Вот чего хотел бы я для человека.
Но человек – существо трагически-двойственное; земля и небо борются в нем: отец-небо зовет к себе, а праматерь-земля не отпускает.
Есть люди земли – подобно свиньям глядят они вниз, в свое корыто, подобно козлам входят в раж от похоти. В этом нет вины – такова их природа: плоть главенствует в них; и по-своему они счастливы. Их счастье похоже на теплый, уютный и вонючий хлев.
Есть люди неба – единицы, избранные, ученые, философы – подобно облакам парят они в недоступной другим вышине. В этом нет заслуги – голос плоти в них слишком слаб. Они тоже счастливы. Их счастье похоже на чистый разреженный воздух в горах.
И есть все остальные, огромное большинство – те, кто всю жизнь скитается меж небом и землей. Они похожи на листья,  несомые ветром, что кружатся, то опускаясь, то взлетая, и наконец – неизменно – падают, становясь перегноем, а значит – землей. Возможно ли счастье для людей-листьев? Разве что, преодолевая законы нашего мира, подняться как можно выше, взлететь хоть на миг, прежде чем сойти в землю.  
Всю жизнь дух и плоть боролись во мне, попеременно добиваясь – каждый – кратковременного успеха, но никогда – окончательной победы. И, обрекая себя на добровольное одиночество в доме на берегу моря, я надеюсь изо всех сил, что дух восторжествует. До тех пор, пока не приплывет за мной ладья Харона, я буду бороться – со своей природой, с миром, с богами. Бороться единственным доступным мне способом – моим пером.
Все, что я писал, всегда было на один шаг, на одну ступеньку выше реальности с ее правдой и ложью, ибо художник за суетой обыденного видит вечные символы, а «реализм» есть не что иное, как опошление вечного, оскорбительная карикатура на него.
Возвышая, одухотворяя реальность, я создавал миф – эта склонность досталась мне от далеких предков, творивших в те прадавние времена, когда боги не гнушались участвовать в людских делах, но сходили с Олимпа, брались за меч, впрягались в плуг, а порой – любили дочерей человеческих.
Я не знал большего счастья, чем те часы, когда кровь моя претворялась в чернила, изливалась на белый бумажный лист, даруя жизнь новым ликам, образам, новым мирам. В такие часы я был землей, в которой прорастало зерно, я кричал от боли, как рожающая в муках женщина, я мычал от радости, как отелившаяся корова. И я молил судьбу только об одном – чтобы созидательные силы не пресеклись во мне...»

«И еще – чтоб никто не мешал», – отложив ручку, сказал я с досадой, потому что как раз в этот момент в наружную дверь постучали; пришлось спуститься вниз и отпереть.
Оказалось – Стефадакис, красноносый любитель ракии, здешний почтальон. Я третью неделю ожидал заказанных книг и на радостях щедро отблагодарил его за труды; он облизнулся, сел на свой велосипед и укатил, – подозреваю, в таверну, – а я остался с объемистым пакетом в руках.
Пакет был тяжелый, пухлый и мягкий, и, ощупав его, я понял, что радость моя преждевременна: это не могли быть книги – скорее, пачка рукописных листов. Кто и зачем прислал ее?  
Штемпель Афин, имя отправителя написано неразборчиво. Неприятная догадка окончательно испортила мне настроение: ну, конечно, опять какой-нибудь поклонник (или поклонница – что еще того хуже) прислал восторженное письмо, да вдобавок – рукопись своего романа: умоляю, дорогой господин Менегакис, прочтите и решите мою судьбу. Лет двадцать назад, я, бывало, брал на себя неблагодарный труд читать опусы дилетантов, но теперь – увольте: слишком ценю я свое время, слишком мало у меня его осталось, чтобы растрачивать попусту.    
Я поднялся на второй этаж в свой кабинет, бросил конверт на кушетку и уселся за стол, намереваясь продолжить работу. Сразу это было невозможно – пришлось снова вслушиваться в себя, собирать разбредшиеся мысли и образы; всякий раз, когда грубая обыденность вырывает меня из мира моих фантазий – благоуханного, полного света и жизненных соков – я испытываю физические страдания: головную боль, стук в висках и страшное раздражение.
Чтобы успокоиться и вернуть силы, я подошел к распахнутому окну. Море глодало скалистый берег с тихим утробным ворчанием – будто довольный зверь; вода пенилась меж древних черных камней. В доме и в саду все замерло, оцепенело от жары; слышно было лишь сухое стрекотанье цикад, да вдалеке, в предгорьях, грустно позвякивал колокольчик – шла отара.   
Вскрикнула чайка, плавно опустилась на волну; белое крыло парусника сияло у горизонта, где краски моря и неба истончались, размывались, сливались – так что вода и воздух становились единой туманной голубизной. Нежность, тоска, одиночество... Простор, печаль, неизменность... Все это видел и мой древний пращур две с половиной тысячи лет назад.
Века, эпохи, сонмы душ будто проливались сквозь меня – я парил в вечности и грезил.
Прилетела лимонница; трепеща бархатистыми крылышками, вилась над подоконником, танцуя с собственной тенью, – словно бабочек было две: светлая и темная, небесная и земная, живая и бесплотная; они напоминали балетную пару: яркая прозрачная пачка и черное трико, порхания, объятья.  
Пахло морем, горячей сухой травой, тимьяном, и откуда-то издалека чуть-чуть тянуло овечьим духом. Покой, умиротворение, легкая сонливость... И я вновь готов писать.    
«В такие часы я был землей, в которой безмолвно прорастало зерно, я был чревом библейского кита, я был... я...»
И все-таки что-то мешало. Что-то неявное, но, без сомнения, вредоносно влияющее на процесс освобождения во мне подсознательного, что-то диссонирующее с окружающей природой, с уютной обстановкой дома... Да вот же оно – безобразный серый пакет, перевитый бечевкой, словно требовал внимания, мне показалось даже, он издает какой-то противный писк.
Ну, хорошо же, мадам (я склонялся к мысли, что мой корреспондент – дама), так и быть, прочту первые три страницы – и покончим с этим; после трех страниц, собственно, все уже будет ясно.
Я поискал на своем захламленном столе нож для бумаги и, разумеется, не нашел; взял конверт – меня удивило, что на нем нет обратного адреса: конечно, женщина! – интересно, каким образом, по ее мнению, я мог бы ответить? но, возможно, листочек с адресом внутри? Раздражаясь все больше, я хотел надорвать конверт с краю;  бумага не поддалась, и тогда я в сердцах грубо рванул ее. На стол посыпались большие плотные листы с приклеенными вырезками – не то из книг, не то из газет.
Я сперва не понял, что это такое. И только вчитавшись...
Это был оскорбительный выпад, хлесткий и грубый удар. Это была пощечина.

Каждый лист был разделен пополам: в левой его части наклеена страница из моей книги, справа – кусок газетной статьи или небольшой текст, отпечатанный на пишущей машинке и подобранный таким образом, чтобы «комментарий» опровергал мои слова.
Все плоды моих духовных поисков, все истины, открывшиеся мне в результате жестокой борьбы с привычными идолами и заблуждениями человечества, все любимейшие творения моего ума и сердца, все выводы, что извлек я, развивая идеи моих духовных пастырей – все было осуждено и осмеяно. Что же касается тех отрывков, где я рассказывал о России – с ними было еще хуже: выражаясь лапидарно, мой корреспондент уличал меня во лжи. Или, по крайней мере, выставлял досужим туристом – это меня-то, потратившего годы на то, чтобы понять, прочувствовать, осмыслить глубину происходящего в чужой стране.
Остатки прежнего светлосозидательного настроения развеялись подобно клочьям тумана. Казалось, я слышал чей-то издевательский смешок: ты ожидал восторженных излияний поклонницы, приятель? – так вот же тебе оплеуха, не будь таким самонадеянным.
Кто мог прислать мне этот пакет, кому пришла в голову столь странная фантазия, кто, наконец, был до того обуреваем жаждой творческой мести, что проделал немалую работу, собирая материал, штудируя газеты? Такое чувство, будто он залез в мой дом, рылся в моих вещах.
И тут меня бросило в пот: а что если это происки властей? Сторонники режима припомнили мне давние коммунистические взгляды, целое досье состряпали – предупреждают, запугивают, подбираются? Нет, слишком тонко для них; должно быть, я ошибаюсь, – у страха глаза велики, – и здесь личное: сведение каких-то неведомых счетов. В конце концов, в чем меня могут обвинить? Я всегда был осторожен, благоразумен, ни разу в жизни не принял участия в сомнительных акциях, не вступал в партии, не подписал ни единой петиции. Нет-нет, всё-таки личное.  
Несколько дней – бесценных дней моей спешащей на закат жизни – украл у меня этот человек, заставив прочесть всё до конца; и теперь я гадаю, кто он. Комментарии, – в тех случаях, когда ему не хватило газет, – отпечатаны на пишущей машинке, язык – французский; вырезки сделаны из моих книг, изданных в переводе во Франции; отдельно вложен листок с коротким стихотворением на русском. Я знал лишь двух людей, равно владеющих обоими этими языками, но они – друг и недруг – давно мертвы. Впрочем, смутно припоминаю еще одного мужчину, и одну женщину, и еще одну... Чем больше мучишься загадкой, тем все более нелепые ответы приходят в голову, тем все больше забытых лиц всплывает в памяти, словно утопленники с потревоженного затонувшего корабля.
Передо мною ворох «обличений», да в придачу стишок издевательского свойства:

Твои виски покрыла седина –
А все не отличаешь явь от сна,
И червь сомнений разум твой не гложет,
И сердце утешается сполна
Прельстительной и гибельною ложью.

За мою долгую, богатую встречами, полную творчества и борьбы жизнь в чем только меня не обвиняли – в коммунизме, мистицизме, фашизме – но никто и никогда не посмел назвать меня лжецом. О, я догадываюсь, почему он не оставил ни имени своего, ни адреса: это была часть его замысла – лишить меня возможности ответить и оправдаться, сделать меня безгласным.
Вторая строфа начиналась еще оскорбительней, еще обидней: 

Но будешь ты забыт, а жизнь пойдет иной, 
Не той, что ты предсказывал, дорогой.

Что я ему сделал? Нет, рано он меня хоронит и рано пророчит забвение – главного своего труда я еще не написал.
Враг всадил в меня сразу два отравленных копья: обвинение во лжи – прямо в висок, обещание забвения – точно в сердце.
И это еще не всё, далеко не всё, ибо послание анонима запустило в памяти некий механизм ассоциаций; и как только механизм этот включился и начал работать, меня отбросило на несколько лет назад, в то безотрадное время, когда сыновья моего народа, надевши на свои упрямые всклокоченные головы черные и красные береты, – знак принадлежности стае, – грызли, рвали друг друга, словно дикие звери. Но самым неприятным, самым нервораздражающим было ощущение, будто от страниц моих старых книг протянулись незримые нити к этой жестокой черно-красной действительности; не знаю, было ли то сознательным намерением анонима.  
Кто он, давно ли копил злобу и за что, на каком отрезке моей жизни повстречался я с ним: быть может, в России конца двадцатых, или в Париже начала тридцатых? или позже? Да и встречался ли вообще?
Так размышляю я часами, сидя во дворе и наблюдая, как кипарис медленно втягивает, а затем отпускает свою тень: когда солнце движется к зениту, острый длинный клинок тени все затупляется, уменьшается, и, наконец, хозяин почти проглатывает его; но после полудня тень высовывает язык все дальше, пока он вновь не превратится в стилет; отмечая все метаморфозы тени, я не перестаю гадать: кто же? – но тайна остается тайной. 
И тогда я выхожу на берег моря, – ветер рвет мои поредевшие волосы, рокот волн заглушает мой голос, – и кричу, надрывая горло, кричу в никуда, в пространство:
Миф – это не ложь, ты слышишь, не ложь! Миф – одухотворенная реальность. Кто бы ты ни был, где бы ты ни был – знай: я хотел, чтоб это было правдой – и я поверил, что это правда.
А потом, обессиленный, возвращаюсь к дому, окруженному кипарисами и лимонными деревьями, сажусь во дворике, курю свою трубку и воскрешаю в памяти идеи, образы, лики, давно унесенные теченьем реки по имени Лета.
Мысли вихрятся туманными спиралями, без конца вращаясь вокруг одних и тех же событий, а другие, быть может, обходя стороной, упуская, и, наконец, становится ясно: чтобы найти неизвестного, придется отложить мой главный труд (ибо я не в состоянии продолжать его, не развязавшись с анонимом, не выяснив цели нападения) и сплести на бумаге сеть воспоминаний – для поимки врага. Чем зорче глаз, чем точней детали, тем прочнее сеть – и тем больше шансов у ловца.
Но где сделать первый узелок, с чего начать?
Пожалуй, с того осеннего критского утра, накануне отъезда в Россию, когда...




[1] как (лат.)
Tags: Путешественник и сирены
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments